Он пришел в себя и увидел главное — превращения происходили не с ним. На самом деле он никогда не покидал первого мига, за границей которого началось время, но, пребывая в вечности, он все же постоянно следил за той причудливой рябью, которую вздымало время на поверхности его сознания; когда же эта рябь стала больше походить на волны и порывы времени стали угрожать его покою, он ушел вглубь, туда, где ничто никогда не менялось, и понял, что видит сон — один из тех, что снились ему всегда.
Он часто впадал в это забытье и каждый раз принимал его за реальность. Для этого достаточно было просто перенести внимание на колышущуюся границу собственного сознания (забыв, что на самом деле ее просто нет — какая может быть у сознания граница?), и проходящая по ней дрожь немедленно захватывала все его существо до момента пробуждения.
Его сны становились все более запутанными и странными. В них он продолжал расширяться, и его форма усложнялась; желая познать окружающий мир, он послал в него длинные протуберанцы, которые вскоре наткнулись на препятствие, вынудившее их согнуться и сложиться. Оказалось, что мир его сновидений тоже имеет границу и его тюрьма — или крепость — довольно тесна.
Но самое странное ждало впереди. Однажды он заметил, что постепенно изменился сам способ, которым он ощущает мир своих снов. Точнее, не изменился, а появился — раньше никаких способов не было. А теперь он стал воспринимать разные качества мира разными частями сознания. Эта способность утончалась и разветвлялась, и постепенно прежнее простое присутствие оказалось расчлененным на ощущения от света, звука, вкуса и касания, которые были просто осколками прежней целостности.
Сон продолжал сниться, и в нем появлялось все больше деталей.
Он заметил, что висит в теплом океане, заполняя почти весь его объем. Иногда, от скуки и неосознанного желания изменить миропорядок, он начинал глотать его соленую воду; за это приходилось расплачиваться приступом мучительной икоты, и он нетерпеливо ожидал пробуждения, хотя проснуться в таком состоянии было очень сложно: любая форма возбуждения уводила только дальше в закоулки сна, а для бодрствования были нужны покой и отрешенность.
Иногда его заливало тусклое красноватое мерцание, и ему становилось страшно, потому что источник света и причина зрения находились за пределами всего, что он успел более или менее изучить в своих снах; там начиналось неизвестное, что-то такое, чему еще только предстояло развиться. Пока его зрение было латентным, судить об этом чувстве он мог только по еле угадываемым узорам вен на своих недавно появившихся веках.
Но главным источником знаний о мире, который постепенно создавало вокруг него время, был никогда не стихающий шум. Часто бывало так, что резкий звон вдруг вырывал его из безмятежного бодрствования; где не было ни времени, ни пространства, ни прочей атрибутики его видений, и он обнаруживал, что опять вывалился из реальности в знакомое красноватое пространство сна, мокрое и тесное, чавкающее и стучащее сотнями разных звуков.
Справа и сверху раздавались никогда не стихающие удары огромного метронома; чуть ниже что-то с шорохом вздувалось и опадало, а совсем рядом время от времени начинал бурлить невидимый водопад — но этот шум звучал в его сне постоянно, и он давно не обращал на него внимания. Интерес у него вызывали другие звуки, которые складывались в длинные красивые последовательности, иногда сопровождаемые глухим бубнением голосов. Впрочем, музыка нравилась ему не всегда, а иногда вызывала настоящую ненависть, особенно когда подолгу мешала проснуться.
Все это вместе — звуки, свет, претерпеваемые им толчки и собранный им опыт — привело, конечно, к тому, что у него сложилась безмолвная, но довольно ясная картина мироздания, которую в слова можно было облечь примерно так: он парил в центре мира, созданного его привычкой видеть сны, и этот мир имел некое устройство, а за близкой границей порядка и определенности царил хаос, откуда приходили свет и звуки. Сила, необходимая для существования мира — и того кокона, где жил он, и окружающего хаоса, — исходила из центра его живота через толстый мягкий канат, уплывавший куда-то ему под ноги.
Что ждало этот мир? Он чувствовал, что быстрое расширение его тела когда-нибудь прорвет оболочку, отделяющую его от хаоса, и тогда наступит катастрофа. Но эта катастрофа могла наступить только со сном, а с ним самим ничего, разумеется, произойти не могло, потому что настоящий он, покоящийся в вечности, и был тем единственным, что происходило.