Комната была без душа – приходилось часто заходить к друзьям в общежитие, пока после наступления одиннадцати не выгонял дежурный, прокуренный до скелетообразности старик, оглашая все здание призывом «мистера Эдама» быстрее уходить, за кое амикошонство Эдам грозился-хотел довершить процесс мумификации старика. И без кухни, то есть с общественной, где, моя посуду, Эдам видел, как последний из тараканов из-за грязи и сквозняков собирает свой эмигрантский саквояж. Там же, у заиндевевших от китайского жира гигантских жестяных обмывочных, немка-лесбиянка (паспорт почему-то французский, а говорила только по-английски), думая, что она одна, любила поговорить с продуктами в холодильнике или овощами перед тем, как их порезать.
У Эдама бывали во время его бродяжничества периоды, когда он не отказался бы не только от этой еды, но и от таких собеседников, поэтому он, оценив общительность немки, скромно разворачивался, чтобы вернуться позже.
Их собственная комната напоминала модный клуб – стены ободраны до кирпичей, и в этом весь шик! Всегда полуприкрытые жалюзи шинковали луну или солнце соответственно, окно снабжало запахами – грозы и жареной рыбы. Запах жареного означал, что сосед-китаец опять взялся за готовку, которая скорее напоминала газовую атаку, но тут он приходил звать их за стол – и не отказываться же. Один раз он решил попотчевать их жареными свиными ушами. Лили выкрутилась, поведав, как она плакала над фильмом «Бэйб-2», ему же пришлось долго отказываться от добавки и, в конце концов, обидеть, так и не прожевав и неудачно попытавшись проглотить жесткие поросячьи хрящи…
Обрадовавшись переезду брата, Лили несколько недель колесила с ним по городу, набирая у знакомых, на свалках и распродажах всякие домашние вещи. Его задачей было тащить все это на-через метро, где на них все смотрели как на бомжей. Они целовались (благо за брата и сестру их мало кто принимал), отводя так косые взгляды, которые сменялись на возмущенное отворачивание. Телевизор, вентилятор, стерео… Стерео было, как ванна в известном русском романе про одного сумасшедшего и его любовницу, их тайной гордостью. Оба были насквозь, внутри и снаружи меломанами (что давало повод их матери, ненавидящей «все эти завывания» и предпочитавшей вкрадчивый гипнотизм никогда не выключавшихся «говорящих голов» по ТВ, открещиваться от родства с ними). С той лишь разницей и причиной для споров, что Эдам любил рок, а Лили считала его суть яблоком от великого древа классики. И сильно расходилась, доказывая это:
– Классику просто очень люблю, потому что выросла в ней. И не я одна! Из нее же выросли Beatles (как ни крути, а гармонии-то у Шумана хапали частенько) и последующие поколения. Да что там – даже вон Diamand’onKa твоя обожаемая и то. А минималисты у Арнольда Шенберга учились. А симфо-рок?
A Brian Eno твой любимый? Просто так, что ли, написал вариации на тему канона Пахельбеля (это барочная музыка, представь себе, еще более манерная, чем Бах). А всякий там Deep Purple и прочие старички-основатели?! A DOORS??!! Да разве всех упомнишь… А масса проектов – рок-группа и симфонический? Ох, да что с тобой говорить!.. Не понять тебе фугу Баха – фугу в суси-барах есть твой удел. А потом зарисовать натюрморты из ее косточек…
Рукою Лили копошилась у себя за спиной на столе, будто хотела прямо сейчас запустить в Эдама рыбой фугу, но, к его счастью, ядовитой японской рыбины среди настольного хлама никак не находилось, и рука возвращалась с сигаретой. После первой-второй затяжки Gitanes Blondes Лили продолжала более спокойно:
– Это философия, музыка сфер, золотая секвенция, которая на уровне золотого сечения Леонардо, это нераздельная вселенная звука, где и твои U2 лабают… Это привет пифагорейцам и… три диеза/бемоля у ключа – Троица, трихорд, семь нот – семь дней творения, двенадцать нот хроматической гаммы – двенадцать апостолов… А сонатная форма, разработанная Венской школой – Я и не-Я, вещь в себе – вещь-для-себя… Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель в музыке… А полифония и контрапункт? – привет Бахтину… зря, он, наверное, эти термины взял, мог бы получше придумать… Грустно…
И Эдам, притушивая в пепельнице (у каждого была своя) которую уже за монолог Luskies Lights, шел ее обнимать-замирять. Не ожидал, непредсказуемо, как всегда, но на этот раз она не обижалась. С рукой, укравшей с ее волос ее запах, он шел к мольберту зарисовать эту эмоцию и эту летающую вослед Лилиным рукам-дирижерам музыку спора. Аромат тени, кофе – вскипел и развеял… По пути, заворачивая к холодильнику-бару нацедить им примиряющего бухла и со смущенной улыбкой-покашливанием, делал еще одну остановку у злополучной установки, чтобы скормить ее выползшей челюсти диск Portishead New York Live, концерт, на котором они оба были (хоть и раздельно, «попарно») и «дико обожали», так, что даже не приходилось слушать раздельно, деля музыку, как имущество при разводе, – она слушает симфонический оркестр, а он – трип-хоп…