– Как объединяло тогда все: пролизанная полоска – дорогу и каток, замерзшая в янтаре льда трава – зиму и лето, твою зиму и твое лето, школьный год – звенья лета до и лета после. В гамаке из звезд ты щупаешь свой скелет. Произносишь слова, которые от соприкосновения с воздухом все – стихи (и чем меньше в них поэзии, тем лучше). Просто слова, кожа для воздуха. Хворост дальнего смеха, шлейф дыма, щепотка росы. И голоса нет. Он сгорел с тишиной. А ты скоро родишься со смехом, рассветом.
Бодрившийся шампанским, пузырившийся петардами город с утра выглядит виновато притихшим, пена новогоднего неба спала – и вот неожиданное солнце. В сколотом льду, на обветренном холодце снега, на законсервированной с осени траве. Утром первого января не город наблюдает людей, но они его, как неопасное, но большое и когда-то своевольное животное.
Снег, как у эскимосов, как у Смиллы, был разным. Ноздревато-влажным – скатать снеговика, пока не растаял, замазать смачным снежком и победить соседских из того корпуса. Гигантской запятой вьюги. И сваленным-спресованным снегоуборочными машинами. В разводах дорог, откуда убран. С янтарными вкраплениями. Чужим и своим! Сразу крепостью! Ночью ее драконы комбайнов, сжатый снег, укатанный пломбир.
Или еще один. На горнолыжном скате у стадиона в Крылатском, на другом берегу бабушкиного дома на улице Народного ополчения. Дорожки снега уже чистого и скатанного, треугольники трамплинов от чьего-то конструктора, в трамвайных лыжных полосах. Сбоку можно на детских лыжах, на санках. Найти там посреди одного шоссе снега ободранный куст в ледяных слезах срезанной коры – понятно. Или коричневый куст какой-нибудь резеды! Коричневый скелетик с гербарными высушенными листьями. Как и зачем выстаивает он здесь? И ведь расцветет весной, когда мы уйдем с горы вместе со снегом. Будет аэродромом для нетребовательных неказистых бабочек. Приютом запаха. Источником, мы это проходили, хлорофилльного кислорода.
Я просто хочу вспомнить, каким я его видел. Да, оптику закутанного в шубу, перетянутого ремнем, обутого в валенки, рукавицы, колготки под штанами, шапку с помпоном и на завязках. Тревожной куколки. Которая через несколько лет сделает удивительное открытие – шапку можно попросить без помпона, колготкам объявить войну и выиграть ее против родителей из племени взрослых взрослых. Не видевшей денег, стран, кончающих женщин, чего там еще. Ослепленный иранский ребенок мог бы ходить и петь песни, видеть сны, основанные на том, что было до, крепко коренящиеся внутри.
Мужская психика примитивней женской, ведь мужчины мотивированы по сути только честолюбием. Но женщинам не свойственно мортидо.
Секс может выстрелить в голове, мысли закоротит, они, как кровавые хлопья мозгов, улетят на мгновение красными бабочками, чтобы вернуться липкими мухами кошмаров, писком комаров, укусом осы… Иногда нам удавалось спутать грубый секс с нежностью, и тогда мы часами пялили друг друга, чтобы исчезнуть на минуту. Точка терпения – это жизнь. От закинутых объятием рук вырастали крылья, путались слова, паузы прятались между вдох/выдох. Шла на кухню в ванную к окну. Мое сердце бьется рыбкой, стучит, как дверь на сквозняке. Твое – мягкий снежок, что лепят побелевшие пальцы. Потную ветошь плоти срывает ветер и несет души в химчистку.
Женщинам редко нравится фантастика. Они слишком практичны.
Сначала родителей остается один, и любовь становится совсем болезненной. Потом с ней нечего делать, и она гниет ядовитой неиспользованной болью, тыркаясь, как когда-то рождавшийся ребенок, долбясь, как зачавший его до всего отец, в пустоте, замершей на вечном вздохе.