Мы в воздухе живем. Работа может исчезнуть («ЮКОС»), законы перевернуться, кризис грянуть, «национальную идею» не сыскать, а люди – люди, как прохожие часто, они уходят. Унося часть тебя, ага. Да вся материя разжижалась, кажется, незаметно превратившись в слабо сцепленный притяжениями набор молекул. Модели из школьного опыта. Общество атомарных шариков, пинбол невидимых, зубчатые колеса. Остался воздух и шум, шариковый гул – то колебание медиасферы, что отбивает слух. В очередной недавней биографии Сэлинджера биограф скрыто недоумевает – почему и как он замолчал? Но именно тишина естественна, звук же – ненормален, он перверсия тишины, чьи клетки вдруг решили нагло размножиться, манифестировать себя в бытие звуковыми проекциями. Молчание Сэлинджера – гармония, всепонимание, речь же за редким исключением – просящее вопрошание, глупый вопрос, наглая агрессия. Интернет, блоголожество – такой ад голосов, ругань в очереди за колбасным дефицитом. Ведь было же когда-то стыдно (а ведь было!) за то, сколько пишешь? И, наоборот, покойно, когда некоторое время без постов становилось долгим. Медленное время – антоним сиюминутности блогов, апогей которого Facebook. В «Хронике» его даже нет шанса посмотреть, что лайкал и комментил какой-нибудь интересный тебе френд, если не сидишь при этом свидетелем онлайн – технически почти невозможно, не перематывать же ленту в правом верхнем окошке, где то, что лайкают и комментят сейчас. Да и одна из главных технических претензий к ФБ – если даже недолго не читал ленту друзей, ее очень сложно «перемотать» назад, все скидывается. Поплавок качается над пустой водой. Оставляя в сиюминутности. Которая – отрицание традиции. Где все было просто, но выверено, как в алхимии. Сын кузнеца не зря был Кузнецов, он шел, за плечами имея деда и тени теней предков очередью, в кузнецы, и был прекрасным кузнецом. Если он хотел бросить очередь, он выбирал смерть – физическую (становился солдатом) или социальную (монахом). Просто, как Эвола, элементарно, как Генон. Но шарики катятся, лифты социальной мобильности так и шныряют, как в офисные лузы послерабочим бильярдом, и на них, открыв рот, заломив картуз, смотрит простой люд. Плохо в итоге всем: кухарка правит государством, гламурная нимфетка поднимает против нее революцию, а каждый второй метит в миллионеры или на крайний случай в дауншифтеры. Плохо всем – ну, кроме тех, кому в лифтах заложило слух от резкого подъема. В лифтах играет фоновая музыка, музыка, в прошлом веке предавшая тишину. Призванная быть ее обрамлением, окантовкой, музыка устами того же Кейджа провозгласила – тишина невозможна. Крик! Мы сами заполним ее не трепетным вслушиванием, но нетерпеливыми покашливанием, верчением, мобильными. Теми самыми подмосковными мы сидели в детстве на крыльце с бабушкой. Она каждый раз вздыхала «Тишина-то какая!», мне это было немного неловко. Иногда мы считали, сколько лет накукует кукушка. Небо в мягком серовато-сиреневатом закате сообщало погоду на завтра: яркие всполохи заходящего горизонта – к холоду, низкий полет стрижей – к дождю (тучи на крыльях), а летают высоко – завтра будет хорошая погода. Выходил туман, пахло дальней печкой.
(Я ломаюсь перед коллегами, бложу им мою трепетную натуру все тоньше.) На даче вечером грустно, а утром солнце: автоматически перестраиваешься на крестьянский режим – рано ложишься, рано встаешь… Еще воздух, тишина и мягкое солнце. В плане борьбы с энтропией был осуществлен массированный покос, в плане ремонта – заказал новые окна (не пластиковые – «евроремонт» нам там стилистически не потребен). Читал периодику и The Sense of an Ending Барнса, но понял, что там нужно читать что-нибудь не позже Набокова. (Они лайкают как миленькие.)
Из подушки из такого ж тумана те ландыши. На «альпийской горке» – сделал дед – за папоротниками, где еще спаржа, айва и чего только нет. Засажено все, разве что не дорожки, но и им угрожает. Приходили смотреть из других районов! Дед был горд, в ударе водил! «Опять ты свои экскурсии водишь?! Сглазят, вытопчут, ничего расти не будет!» – так ругалась бабушка в ответ им вслед.
Бессоннится.