Мы распрощались с реб Менделем. Он заморгал влажными глазами.
— Да благословит вас всевышний! Только полем идите, полем… Фронт ведь близко…
Вдруг в сенях хлопнула дверь.
— Руки вверх! — гаркнул, входя, немец. — Евреи?
Мы подняли руки.
— Евреи! — ответил отец, шагнув вперед.
— Ни с места! Сдать оружие! — скомандовал другой.
Немцев было трое. Четвертый — гимназист Миколас. Они стояли, сгрудившись в дверях и вытянув шеи. Глаза у них горели точь-в-точь как у котов, выслеживающих из засады воробьев. Запыленные, в серо-зеленых мундирах, с направленными на нас дулами автоматов…
А на пряжке ремня полукругом: «Gott mit uns[2]».
Вот они какие вблизи… Так почему же бог с ними?
— У нас нет оружия, — наконец вымолвил переплетчик.
— И откуда ему быть у нас? — сказал отец.
Я тоже поразился. На самом деле, откуда у отца или старого Менделя может быть оружие? Они же не военные. У меня, правда, было ружье, игрушечное, но оно осталось дома.
Начался обыск… У отца и Менделя отобрали часы, разворошили комод, обнюхали все уголки.
Никакого оружия не было, нашли только серебряные чарки для вина, которые хранились в застекленном шкафчике от пасхи до пасхи.
Потом мужчин выгнали во двор, а нам приказали оставаться в комнате. Охваченные страхом и тревогой, мы кинулись к окошку. Солдаты носками сапог чуть поковыряли землю вдоль забора, а гимназист ринулся к крылечку, вытащил из-под ступенек ту жестяную бутылку.
— Вот граната! — закричал он. — Граната!..
— Кто здесь хозяин?
— Я, — спокойно ответил Мендель. — Это не наша граната, я ее никогда в глаза не видел.
— Молчать, проклятый еврей! — рявкнул другой немец, должно быть старший. — Марш!
Он пихнул старого Менделя так, что тот едва удержался на ногах. Отец кинулся к немцу… Глухо прозвучал выстрел. Правая рука отца повисла. Вся четверка бросилась на отца. Его свалили на землю…
Мама крикнула не своим голосом:
— Юдель, Юдель!..
Сестренка заплакала. Я стоял у окна, словно пораженный громом, не в состоянии двинуться, ничего не соображая, ничего не слыша. Стоял и смотрел, как избивают отца, почти мертвый от страха, что его могут убить…
Отца не убили. Окровавленного, избитого заставили подняться и скрутили ему руки. А реб Менделю на шею повесили гранату, найденную под ступеньками крылечка.
И погнали отца и переплетчика Менделя в сторону еврейского кладбища. Отец обернулся, посмотрел на окна.
— За меня не бойтесь… Бегите отсюда… Прощайте, родные мои… — беззвучно шептал он, пытаясь при этом плечом вытереть окровавленное лицо.
Тогда я вырвался во двор и закричал:
— Подождите, остановитесь! Гранату подсунул Миколас. Я видел! Это не наша граната! Не наша!..
Тут Миколас подскочил ко мне, замахнулся револьвером. Мелькнула белая повязка на его руке, и у меня потемнело в глазах…
КОГДА НЕ ХОЧЕТСЯ ЕСТЬ
В те дни самым большим горем было наше. Мы потеряли отца. И жили мы теперь не в городке, а на небольшом хуторе, который раньше арендовал Л
Подобных новоиспеченных лагерей вокруг городка Жибур
Мужчин оставили в Жибуряй, в бывшем складе З
У нас решеток не было. Да и как они могли быть, если двор-то без окошек!
Не было окон и в тесной клети и в узком сарае с широким дверным проемом, где едва уместилось несколько женщин с детьми.
У нас решеток не было. Зато была ограда из колючей проволоки. Ею был обнесен двор. И стерегли нас молодчики с белыми повязками на рукаве и длинными винтовками на плече. Там, по ту сторону изгороди, они бражничали, горланили, стреляли ворон, а здесь ходили надутые, как индюки, всюду совали свои носы, вылавливали девушек и куда-то уводили.
Женщины не переставая плакали. А мы с мамой — нет. Мы уже выплакались. Проходя мимо нас, люди опускали голову и умолкали на полуслове. Наше горе было самым большим.
Но исподволь росло другое чувство — голод.
— Кто умер, — мертв. Ему уже ничего не нужно. А живой человек, он есть хочет, — пытался шутить реб Мойше, единственный мужчина в нашем лагере. — Так что, как ни вертись, хвост все позади, — неизменно заканчивал он.
В закромах Лейзера не осталось ни зернышка, а на огороде, который частично оказался за колючей проволокой в лагере, — ни картофелинки, ни даже самой вялой редиски; и, как назло, ни один прошлогодний клубень не дал побега хоть какой ни на есть молодой поросли.
Каждое утро спозаранку, еще солнца не видать из-за кромки леса, в дальнем конце огорода, в густых зарослях крапивы, мы находили буханку хлеба или еще чего-нибудь… Но хлеба было мало, а ртов так много.
И однажды, когда ветер донес запах колбасы, я тронул маму за руку, посмотрел ей в глаза и против своей воли сказал:
— Я есть хочу…
Мама молча притянула меня к себе. Я и не ждал от нее ответа. С того самого дня, как расстреляли отца, она почти не разговаривала, только изредка тихо-тихо с ее губ срывалось слово-другое.