Но как я могла объяснить, отчего я чувствовала облегчение? Да оттого, что с маленьким Чарли все было в порядке, что мы в конце концов не утонули в Янцзы. И еще оттого, что меня покинул только мой отец.
Что я увижу моего малыша, и скорее, гораздо скорее, чем я могла мечтать. Мой отец умер. Горестное событие освобождало меня от обязанностей второго пилота, члена команды моего мужа. В тот момент я не могла горевать по этой причине.
Я лишь чувствовала бесконечное счастье человека, который избавился от огромной, невыносимой ноши. Я едва могла заснуть той ночью, с нетерпением дожидаясь утра.
Мы сели на пароход, направлявшийся обратно в Сан-Франциско, где наняли самолет и полетели через всю страну. Мы не столкнулись ни с какими штормами или другими препятствиями. Три недели спустя, когда автомобиль наконец довез нас до Некст Дей Хилл, я, опередив мужа, бросилась в дом. Пробежала мимо горюющей мамы, убитых горем сестер, молчаливого брата и, едва касаясь ступенек, взлетела наверх.
Выхватив сына из рук растерянной няни, я закружилась с ним по наполненной светом детской, шепча, что никогда, никогда-никогда больше не оставлю его.
Мы достигли острова Мауи, места, которое он в конце концов выбрал в качестве своего последнего дома. Дальняя часть острова, местечко под названием Хэна, настоящие джунгли: визгливые крики птиц, прыгающие рыбы и рев океана – такой громкий, что его вряд ли можно было назвать успокаивающим. Последние несколько лет Чарльз перестал интересоваться новыми технологиями и современными достижениями. Вместо этого он обратил свою страсть на изучение окружающей среды – спасение тропических лесов, сохранение от вымирания туземных племен. Он влюбился в Гавайи и даже построил там двухкомнатную хижину, якобы для нас, но фактически для себя одного. Он знал, что я никогда не соглашусь жить постоянно так далеко от родных мест, от наших детей и внуков, наших воспоминаний – и, возможно, именно это и стало главной причиной.
Он нашел место, где собирался готовиться к смерти.
Хижина находится слишком далеко от ближайшей клиники, поэтому мы сняли другой дом, и меня огорчает, что он должен будет умереть в чужих стенах. Но он кажется вполне довольным; его больничная кровать стоит в гостиной, расположенная так, что океан, находящийся в нескольких ярдах отсюда, виден до горизонта. Кровать снабжена соответствующими приспособлениями, но нет ни прикрепленных к нему трубок, ни шумных приборов, никто не проверяет его пульс каждые пять минут, все уходят по его команде. Он провел эти последние два дня тихо, делая записи в промежутках между короткими периодами сна; было несколько моментов, когда я думала, что он уже ушел, не попрощавшись; но потом с облегчением слышала его неровное, свистящее дыхание. Его записи являлись детальным планом, что мы должны сделать после того, как его дыхание остановится навсегда.
Дальше от берега, в другой маленькой хижине, рабочий мастерит длинный узкий гроб для останков Чарльза.
Глубоко в джунглях, примерно в миле от океана, двое других мужчин роют могилу. Она располагается на участке, где вполне достаточно место для двух гробов; Чарльз уже информировал меня, куда мне придется лечь, когда придет мое время. Далеко-далеко от остального мира, имея только его в качестве компаньона; то самое, о чем я когда-то мечтала и из-за чего покинула своего ребенка сорок три года назад.
Скотт уехал после последнего умиротворяющего разговора с отцом; его жена и ребенок находятся во Франции, он уже давно их не видел. Джон тоже должен вернуться в Сиэтл к своей семье. Лэнд остается, он то входит в дом, то выходит, предлагая сменить меня. Но я отказываюсь, весьма раздраженно. Я хочу, чтобы он оставил меня сейчас. Я должна поговорить с Чарльзом, а время уходит с пугающей скоростью. С каждым хриплым вздохом Чарльз теряет частицу жизни.
Наконец я велю Лэнду сходить на место могилы и убедиться, что там все идет нормально. Я жду, наблюдаю, и наконец Чарльз хрипит, кашляет и просыпается с мучительными судорогами, моргая, как будто удивлен, что все еще жив.
– Который час? – По привычке он пытается поднять левую руку, чтобы взглянуть на запястье, которое стало слишком слабым и тонким для часов.
– Два часа пополудни.
Я протягиваю ему стакан с водой. Он не может держать его самостоятельно, поэтому я пою его сама. Мне хочется заплакать, больно видеть его таким беспомощным, таким слабым.
Но потом я вспоминаю о письмах, лежащих в моей сумочке. Я ставлю стакан на маленький столик из тикового дерева и возвращаюсь, становясь прямо перед кроватью, чтобы он мог меня видеть.
У меня нет времени на повторный разговор; я начинаю его прямо сейчас, прежде чем он снова заснет.
– Сиделка дала мне твои письма, – говорю я.
Он устал и болен, и его глаза сейчас скорее серого цвета, чем голубого, они почти молочные.
– Какие письма? – спрашивает он.
И я понимаю, что он действительно не помнит.