И вдруг, как знак с того света, белый конверт с адресом, написанным детской рукой. Той же рукой — и письмо. «Здравствуй, дорогая племянница! Пишет тебе дядя Трифон, старший брат твоего отца Михаила…» Диктовал дядя Трифон свое письмо, совсем не предполагая, что кто-то может такому посланию возмутиться: объявился, понадобились. Я ему действительно понадобилась: Трифон хлопотал о пересмотре своего пенсионного дела, и я должна была сходить в канцелярию Президиума Верховного Совета и объяснить им все на словах, так как «по писаному они там понимали все шиворот-навыворот». В общем-то, поручение не очень сложное, если бы у Трифона «по писаному» можно было хоть что-нибудь понять. Например, дитя, писавшее письмо, выкрутило такую фразу: «Имея партизанскую медаль, можно зачесть, как трактор, находящийся в ремонтных работах».
Об этом я и написала в ответном письме: мол, многое непонятно, и не сможет ли он сам приехать в Москву, если, конечно, позволяют здоровье и прочие обстоятельства. Трифон ответил быстро, прислал открытку, написанную собственной рукой: «Приеду летом. Узнай, где можно пожить, если у тебя нету места. Отпиши, чего вам привезти, кто муж, сколько детей, в чем нуждаетесь. Мы живем хорошо, имеем всего в достатке. Трифон». Я разволновалась: людей уносят войны, болезнь, старость, а тут жив, еще жив родной брат отца — и как на другой планете! Томка, посоветовавшая лучше разыскать отчима, чем встречаться с дядей, не протянувшим в трудную минуту руку помощи, получила свое. Я ей объяснила, что такое родня, что такое человечность. И Томка притихла. Я не знала, надолго ли приедет в Москву Трифон, не знала и дня приезда. Он написал: приеду летом, но лето давно уже было в разгаре, заканчивался август.
Он приехал второго сентября. Явился без телефонного звонка, без телеграммы и вынужден был с утра до обеда просидеть на скамейке возле нашего подъезда. Скамейка в погожие дни не пустовала, и, по словам Томки, которая, возвращаясь из школы, узнала его издали, «Трифон сидел среди старух, как царский солдат из сказки». У дочери моей был глаз: щуплый Трифон в своих белых полотняных штанах, сапогах и зеленом френче действительно чем-то напоминал старинного вояку. И лицо у него было, как после дальнего похода, обветренное, в колючей щетине. Голубые выцветшие глазки, умевшие вспыхивать и гаснуть, тонули в омуте морщин. Он мне не понравился: что-то совсем не родственное, словно подменили в дороге, прислали взамен чужого дядю.
Я привыкла к образу отца. У мамы хранились его фотографии. Я знала даже отцовский характер, чувствовала его в себе. Веселость, безалаберность, щедрость, жившие во мне не постоянно, а проступавшие как-то вдруг, рывками, — это отцовское, считала я. А тут явился человек, совершенно мне непонятный. Посидел с нами за столом, почти ничего не съел, выслушал мой сбивчивый отчет о жизни, ничего о себе не поведал и ушел. Вернулся поздно, Томка уже спала, а я ждала его, беспокоилась, была уверена, что он заблудился или попал под машину. Надо было сразу ставить его на место, чтобы впредь не шлялся до ночи, не доставлял беспокойства.
— Трифон, вы, пожалуйста, говорите, куда уходите. Я уж о чем только не передумала, ожидая вас. И вообще Москва город сложный, а годы ваши немолодые, а я все-таки за вас отвечаю… Давайте договоримся, что больше такого не повторится.
Он молчал, глядел на меня словно заплаканными, а может быть, и пьяненькими глазами и не испытывал нужды заговорить. Досада переполняла меня.
— Я вас так ждала. Я ведь совсем не помню отца. А вы его брат. Рассказали бы мне о нем.
Сырые, с покрасневшими веками глаза Трифона замерцали, погрузились в воспоминания, и он сказал глуховатым голосом медленно и торжественно, словно поведал нечто неслыханное:
— Он был хороший человек. Звали его Михаил. Он был четвертый. Старшой я, за мной две сестры, а потом уж он.
— А сестры живы?
Трифон долго глядел на меня, глаза уже не мерцали, он не вспоминал, может быть, он удивлялся, как это можно было задать такой вопрос.
— Куда столько жить. Это я зажился.
Я приготовила ему ванну, но он отказался: «В другой раз». И к тахте в проходной комнате, где я ему постелила, не прикоснулся. Выпил чашку чая и замер. Сидел за столом в нашей маленькой кухоньке, дремал и клевал носом. Клюнет и проснется, потрет ладонями виски и опять замрет, пока голова не сорвется вниз. Я долго за ним наблюдала, но так и не дождалась, чем это кончится. Утром увидела: Трифон спит на узком и коротком половичке-подстилочке, на подушке в синей наволочке, — все это было привезено им из дома, — а укрылся своим светло-зеленым френчем. Ровненько так, непримято лежал на нем френч, что даже страшно стало: жив ли под ним старик. Томка вышла в ночной рубашке и воззрилась на эту картину. Потом, когда мы завтракали, сказала шепотом:
— Это специально нас вымачивает. Чтобы мы на коленях перед ним ползали, упрашивали. А ты не замечай. Хочет валяться на полу — и пожалуйста.