– «Не плакать, не смеяться, а понимать!» Это кто сказал, чье кредо?
– Барух Спиноза! – весело и опять же с легонькой женской насмешкой во взоре отчеканила дочь. – Шлифовальщик стекол, папуля-сан!
– Время?!
– Хлопотливая сущность. которая. стремится. ну-у. к пополнению! – и аж в ладошки захлопала от радости, что смогла вспомнить...
– Всегда
– Ага-а! Явился – не запылился, Джон Неоплодотворенное яйцо! – Прекрасная его Елена, Ёла, Орлица-Орлица стояла в дверном проеме и улыбалась со всей дозволительной в обстоятельствах искренностью.
«Тоже ведь, – почувствовал Рубаха снова впившуюся в сердце занозу, – случись что. Поплачет пару деньков. а там.»
– Мам! – рывком ухватив чрез отцовские колени «презент», Арина Анатольевна завертела им, протягивая к матери, как давеча он. – Во, гляди, что мне дядя Яша Хмелев прислал...
Скользнув взглядом по непрезентабельному куклиному затрапезу, по примолкшему телевизионному приемнику и, ясное дело, слету все угадав, та покивала разрумяненной ажитацией дочке и посредством сгибания пальчика поманила мужа в их общий, в роскошно-великолепный их спальню-кабинет.
– Ну что, сказал? – Она села на свою койку у стены, а он, у противоположной, на свою.
– Сказа-а-ал.
– Ну и. понял он?
Рубаха неопределенно шевельнул плечом, опуская глаза.
– Значит, правда?!! – выдохнула она с горестным жаром. – Какой ужас, Толичка... Боже мой... – Голосок ее дрогнул. – И один, один как зяблик какой там...
Она, наверное, плакала, а Рубаха честно вчувствывался в себя и не мог вычленить, кого жальче: Хмелева, себя (коего, может, прихлопнут ни за понюх послезавтра) или вот ее, Ёлу, жену, горюющую горько чужой бедой.
– Мужик такой симпатичный. – всхлипывала она.
Рубаха аж позавидовал... Сказать, что ли, ей про дуэль? Она же первая и посчитает потом, что увильнул.
У Ариши, у их дочери, он спросил как-то еще в городе, что она любит больше всего на свете.
«Больше всего на свете, – без запинки отвечала та, – я люблю стать балериной!»
Он тогда развеселился, хохотал, потирал руки от «ликующего чуда жить», а вспомнил сейчас вот – и не то больше расстроился, не то испугался.
Ну что они все несчастные-то такие? Зачем?
Ну умрем, ну подумаешь. Туда и дорога.
Минут через пять мать несостоявшейся балерины заявила, что слезами делу не поможешь, нужно действовать: срочно бежать Рубахе к Вадиму Мефодьичу... Поест, отдохнет чуток – и к нему!
Еще неизвестно, мол, что Вадим Мефодьич на всю эту безнадегу скажут.
– Он унас нынче занятой! – не входя вподробности, отверг идею Рубаха. – Я, Ёл, после схожу.
Он видел, как ей невмоготу. Ей мнилось, видно, за день-два, за часы, с Хмелевым науспеет случиться такого, что станет невозможным вернуть или наверстать.
Чтобы зря, бесплодно не сопереживать ей, он встал на ноги, отступил «под форточку» к письменному столу и, стараясь не повредить, вытянул из подмокшей брючины сплющенные папиросы.
За окном лил дождь.
Словно – «Сарынь на кичку!» – отшлепывая чечетку и злобно плюясь, прыгала там кодла бессчетных бесцеремонных карликов, а конца-краю их разнуздке не предвиделось,
И поднялся, поплыв от Сольвейг к Монаху-Гробовщику голубовато-червленый шар (шаровая молния?) – молвленное про себя, но невысказанное желанье:
«А давай, Толь. Молебен во здравие. Сходим».
Шар торкнулся со спины в лопатку Рубахи, в крыльце, и, обойдя стороной и чуть-чуть сжавшись, перескользнул с папиросным дымом в форточку.
Рубаха же поднял над плечом горящую беломорину: слышу-де-слышу, не беспокойся. Рубаха все-о-о слышит.
А про себя думал: это – вряд ли!
В пору ПИДНЦ случалось, конечно, бывать и во церквах; однажды в крестном ходу против займа у дяди Сэма он нес даже хоругвь.
Но!
При всем глубочайшем почтении к отплывшему ценногрузному пароходу, двум-трем отечественным святым и верующей жене Ёле, в превращенье хлеба в тело, а вина в кровь, употребляемую засим одной ложицей из общей чашки, он, Рубаха, уверовать не слышит в себе и малой причины.
Что касаемо косноязычной отсебятины, несомой с амвона отцом Петром в соседствующем с Казимовым селенье, он и вовсе слуга покорный!
Этот их стон поповский: там-потом. умрем, тогда уж. А здесь тяжко, пло-о-охо, неможно.
А вот и нетушки! Ему, Рубахе, здесь хорошо. Отлично просто. Вели-ко-леп-но!
Ежели, блин-клин, бывший друганок Вадя Плохий не направит его послезавтра отсюда силою.
Это как взлететь. И все-все почувствовать-увидеть по-другому. И это нечаянно.
И надо очень-очень хотеть. И наждать. Намучиться. Наошибаться. Настрадать.
Напроситься.
И вот тут, слева – тепло. И в душе просто и сухо. И тихо, из глубины любишь все. И благодарность, что услышали и «простили».
Потом уйдет. Надолго, ты можешь решить – навсегда. Но вернется, потому что, как бы ни чувствовала себя недостойной, ты не сможешь без этого.
Ну и т. д.
В дни похорон, в недолгие, драгоценные часы трезвления отпевавший отец Петр сказал дочери покойной: