И, увидев в темноте, что она только болезненно вздрогнула и, словно обороняясь, сделала рукой отрицательный жест, он торопливо заговорил, хотя и чувствовал, что с каждым словом запутывается все безнадежнее. Она не поняла его письма, совершенно не поняла. Написать это его побудили только честность, только чувство долга. О, почему он просто не последовал влечению сердца, своей страсти! Он же любит ее, любит с первой минуты, когда увидел ее у постели больной матери. Но он не мог, не смел поверить своему счастью после такой безрадостной, одинокой, беспокойной жизни! Он не смел ни на что больше надеяться, ни о чем больше мечтать. Ведь он же старик! Да, да, почти что старик! Правда, молодость определяется не одними годами, он это чувствует. Он понял это во время бесконечных дней разлуки с ней… Но ее письмо, дивное, прекрасное письмо, — о, такого письма он был недостоин! Греслер перебивал сам себя, путался, не находил нужных слов, да и не мог найти: путь от его уст к ее сердцу был уже навеки засыпан. А когда он наконец в отчаянии закончил негромким сдавленным криком: «Простите меня, Сабина, простите меня!» — то издалека услышал ее голос:
— Мне не за что вас прощать. Но лучше бы вам не начинать этот разговор. Я надеялась, что вы воздержитесь от него, иначе я попросила бы вас не приезжать.
Голос ее звучал так сурово, что у Греслера внезапно затеплилась новая надежда. А вдруг она так неумолима из-за оскорбленной любви? Оскорбленная любовь — все-таки любовь, она остается, несмотря ни на что, и Сабина просто стыдится ее. И с новым мужеством он начал опять:
— Сабина, я прошу только одного: позвольте мне вновь задать вам тот же вопрос, когда я вернусь сюда весной.
Она перебила его:
— Здесь очень свежо. Прощайте, доктор! Потом добавила:
— Желаю всего наилучшего.
И ему показалось, что, невзирая на темноту, он различает на ее лице ироническую улыбку.
— Сабина!
Он схватил ее за руку, пытаясь удержать. Она мягко отстранилась.
— Счастливого пути! — вымолвила она, и в голосе ее еще раз прозвучала та доброта, которую он навеки утратил. Потом она повернулась и, не ускоряя шага, но решительно, направилась к дому и скрылась в дверях.
Греслер с минуту постоял, затем поспешил к экипажу, сел, закутался в пальто и плед и поехал домой. В его душе кипела злоба. «Прекрасно! — думал он. — Ты этого хочешь, ты толкаешь меня в объятья другой; пусть будет по-твоему. И это еще не все, как ты скоро узнаешь… Еще до отъезда на юг я приеду сюда вместе с нею. Проживу тут несколько дней. Буду с ней кататься здесь, у дома лесничего. Ты увидишь ее! Познакомишься с ней. Будешь с ней разговаривать. Фрейлейн Сабина, позвольте представить вам мою невесту! У нее не такая чистая душа, как у вас, фрейлейн, но и не такая холодная! Не такая гордая, но зато добрая. Не столь целомудренная, но зато прелестная! Ее зовут Катарина, да, Катарина…»
Он произнес это имя вслух. И чем дальше удалялся экипаж от лесничества, тем сильнее росло в Греслере чувство к Катарине, которое в конце концов превратилось в радостное предвкушение того, что скоро, завтра — да, завтра вечером он снова будет держать ее в объятиях. Как она удивится, когда завтра вечером в семь часов внезапно увидит его на Вильгельмштрассе! Вот будет для нее сюрприз. Но ей предстоит еще другой, гораздо более серьезный. Нет, он совсем не филистер. У него одно только желание — быть счастливым, и он возьмет свое счастье там, где ему предлагают его так искренне, так радостно-готовно, так подлинно женственно. Катарина, Катарина… Как хорошо все-таки, что он еще раз встретился с Сабиной: лишь теперь он понял, что ему нужна только Катарина и никто другой.
XVI