Марта произнесла несколько слов благодарности, потому что должна была их произнести, и отправилась хлопотать по хозяйству. Впрочем, готовилась она к ассамблее без особого желания. Ей не нравилась Москва, она безумно тосковала в этом странном, чужом городе с извилистыми грязными улочками, пышными палатами одних и нищими хибарами других. В Мариенбурге тоже жили по-разному — кто бедно, а кто — богато, но в ее родном городе был порядок, была благопристойность и тихая, уважающая себя бедность, а отнюдь не эта зловонная нищета. С ужасом узнавала Марта о лютых московских казнях — о том, как царь Петр со своими сподвижниками собственноручно рубили головы прежнему московскому войску — стрельцам, и о том, как при прошлом, да и при нынешнем царе людей колесовали и четвертовали, запытывали до смерти в застенках, еще живых подвешивали за ребро на крюк. В Мариенбурге она и представить себе не могла, что человека можно заживо закопать в землю, оставив наверху только голову, лишить этого несчастного капли воды и, усевшись напротив, с интересом наблюдать за его агонией!
Разговоры шереметевской челяди вертелись вокруг доносов, пыток и казней с такой обыденностью, с которой в ее родном городе говорили о ценах на соленую рыбу. Казненных или сосланных здесь не жалели, словно сочувствием боялись навлечь на себя долю их несчастья. Царя и его приближенных за глаза дерзко и грязно хаяли, называя «Петькой и петровцами», но при этом все испытывали какую-то сковывавшую душу рабскую покорность перед волей и магией имени этого ужасного и всемогущего человека. Марта все чаще проклинала тот день, когда — даже обессилевшая и израненная — не поплыла вслед за Йоханом через озеро Алуксне навстречу смерти или свободе.
И вот она оказалась в этом чужом жестоком городе, где даже солнце редко показывается на безнадежно сером, словно мужицкий армяк, небе и полгода царит неизменная московская погода — «зима». Она должна показывать произведенному в дворецкие денщику Порфиричу, как накрывают на стол в Европе, и просвещать дочь фельдмаршала Аннушку, которая не знает, какой ножкой следует отступить назад, делая политичный реверанс.
Порфирич, впрочем, был уже чем-то вроде старого приятеля, и Марта легко прощала ему солдатскую неотесанность. Аннушка Марте тоже нравилась — милая, спокойная девушка, нрава простого, нежного и в то же время гордого. Ничем не выказывая Марте превосходства, Анна высоко несла себя не за собственные женские достоинства, а за то, что она — дочь фельдмаршала Шереметева, первого государева полководца и родовитого боярина. Приказания и пожелания отца Аннушка выполняла безропотно и почитала его так, как сама Марта — пастора Глюка.
Пастор со своим многочисленным семейством ныне также находился в Москве, где ему велено было основать гимназию для детей из знатных семейств. Он и занимался гимназией — без особого рвения и огня, но серьезно и основательно — как привык. Делать что-либо спустя рукава пастор не умел и не собирался учиться этому столь распространенному среди московских обывателей обычаю. Но разжечь прежний огонь в его бесконечно уставшей душе уже было невозможно, хотя он на коленях молил Господа об этом. Вспоминалась война: осада Мариенбурга, выжженные ливонские деревни, обезумевшие от горя и крови люди — и на душе становилось тяжко и мутно, как будто идешь куда-то в густом ледяном мраке и несешь в руках, словно свечу, свою единственную надежду… Сам виноват, укорял себя пастор. Он слишком понадеялся на освободителей-московитов, осуждал политику шведской короны в Ливонии… Теперь извольте, преподобный, посидеть с семейством у этих самых московитов в плену!
Глюк пытался навещать Марту, но прежней близости между ними уже не было. Слишком многие из казавшихся незыблемыми ценностей, которые ученый пастор пытался взрастить в душе своей воспитанницы, катастрофически разрушались на ее глазах. Вместе с мариенбургскими стенами рухнули вера в торжество добра и милосердие. Оставалась только хрупкая надежда на Йохана. Марта боялась даже в мечтах рисовать себе картины их чудесной встречи, но в глубине души верила: вопреки всему он жив, он ищет ее и обязательно найдет! Любимый не подавал о себе вестей, и с каждым днем ждать этих вестей становилось все невозможнее. От бессильной и глухой тоски Марту отвлекали только хлопоты по дому.