ГЕНРИ: Небо пустое, я падаю в высокую траву («Только бы побыстрее»). Я стараюсь не шуметь, и, конечно, отдаленный звук заряжаемых ружей не имеет ко мне никакого отношения… Но нет: меня бросает на землю, я смотрю на свой живот, который разрывается, как гранат, суп из кишок и крови в чаше моего тела; совсем не больно («Такого не бывает»), и я просто смотрю на эту кубистскую версию своих внутренностей. («Кто-то бежит».) Единственное, что я хочу, это видеть Клэр, и я кричу ее имя («Клэр, Клэр!»)…
И Клэр склоняется надо мною, она плачет, Альба шепчет: «Папочка…»
– Люблю…
– Генри…
– Всегда…
– Боже, боже…
– Мир достаточно…
– Нет!
– И время…
–
КЛЭР: В гостиной очень тихо. Все смотрят на нас, замерев, остолбенев. Поет Билли Холидей, потом кто-то выключает проигрыватель, и наступает тишина.
Сижу на полу, держу Генри. Альба склонилась над ним, шепчет ему в ухо, трясет его. Кожа Генри теплая, глаза открыты, смотрит мимо меня, он тяжелый в моих руках, такой тяжелый, бледная кожа разорвана, все внутри красное, разорванная плоть обрамляет тайный мир крови. Качаю Генри. В уголке рта у него кровь. Вытираю ее. Неподалеку взрываются хлопушки.
– Думаю, нужно вызвать полицию, – говорит Гомес.
РАСПАД
КЛЭР: Сплю весь день. Вокруг дома роятся шорохи—в аллее шумит мусороуборочная машина, идет дождь, деревья стучат в окно спальни. Я сплю. Я проживаю во сне твердо, желая этого, владея им, отталкивая сны, отказываясь, отказываясь. Теперь сон – это мой любовник, мое забытье, обезболивающее, забвение. Звонит и звонит телефон. Я выключила автоответчик, отвечающий голосом Генри. День, ночь, утро. Все ограничивается размером кровати, этой бесконечной дремотой, которая заставляет дни перетекать из одного в другой, время – останавливаться, растягиваться и сжиматься, пока оно не потеряет смысла.
Иногда сон покидает меня, и я притворяюсь спящей, словно жду, что Этта придет будить меня в школу. Я медленно и глубоко дышу. Заставляю глаза не дрожать под ресницами, успокаиваю сознание, и вскоре сон, видя замечательную репродукцию самого себя, приходит в единение со своим факсимиле.
Иногда я просыпаюсь и пытаюсь нащупать Генри. Сон стирает все различия: тогда и сейчас, жизнь и смерть. Я вне голода, вне тщеславия, вне заботы. Сегодня утром я бросила взгляд на свое отражение в зеркале в ванной. Кожа как бумажная, худая, желтая, под глазами круги, волосы спутаны. Как покойница. Ничего не хочу.
Кимми садится в изножье кровати.
– Клэр, – говорит она, – Альба пришла из школы… Ты позволишь ей войти поздороваться?
Притворяюсь, что сплю. Маленькая ладошка Альбы гладит мое лицо. Из моих глаз текут слезы. Альба ставит что-то – рюкзак? чехол со скрипкой? – на пол, и Кимми говорит:
– Разуйся, Альба.
Она залезает в мою постель. Обнимает меня, подсовывает голову мне под подбородок. Вздыхаю и открываю глаза. Альба притворяется спящей. Смотрю на ее черные густые ресницы, широкий рот, бледную кожу; она тщательно дышит, сжимая мое бедро сильной рукой, пахнет карандашной стружкой, канифолью, шампунем. Я целую ее макушку. Альба открывает глаза, и ее сходство с Генри почти непереносимо. Кимми встает и выходит из комнаты.
Позднее я просыпаюсь, иду в душ, ужинаю с Кимми и Альбой. Сижу за столом Генри после того, как Альба ложится спать, открываю ящики, вынимаю стопки писем и бумаг и начинаю читать.
Дорогая Клэр,
Я пишу это, сидя за своим столом в дальней спальне, глядя на твою мастерскую через двор, полный голубого вечернего снега, все гладкое и твердое от снега, и очень тихо. Это один из тех зимних вечеров, когда все такое холодное, что, кажется, замедляет время, как узкий центр песочных часов, через который течет струйка времени, но оно течет медленно, медленно. У меня такое чувство сейчас, очень знакомое, когда я вне времени, но которого почти никогда нет во времени, как будто время качает меня, без усилий выталкивает меня на поверхность, как толстую пловчиху. Сегодня вечером, когда я один в доме (ты на сольном концерте Алисии в «Сент-Люси»), у меня появилось желание написать тебе письмо. Вдруг мне захотелось оставить что-то