С трудом отводя взгляд от этого зрелища, я возвращаюсь к картине.
— Смотрите, как опущены углы ее рта, — неожиданно для себя самого произношу я. — И куда направлен взгляд: вдаль, мимо ребенка. Она смотрит в будущее и видит смерть сына.
Он смеется — глубокий баритон, звучный и теплый.
— То есть не как обычная молодая мать, которая ничего не видит, кроме дитяти у себя на руках, и ни во что не ставит весь мир, что уж говорить о бедном отце младенца?
Одна из женщин нежно ударяет его по руке веером.
— Ох, Роули, я тебя ни разу не отвергла, сам знаешь.
Она подходит поближе, чтобы взглянуть на портрет.
— Разве не печальный у нее вид? Я прежде не всматривалась. Может, мистеру Кроссу лучше было писать меня Пречистой Девой, а не глупым Купидоном? Бедный мой малыш Чарли, ему было всего двадцать семь, когда он в прошлом году преставился, даже Христу досталось на шесть лет больше.
Возмущенные женщины шикают на нее и пытаются унять, но ее это, похоже, только дразнит, поскольку она поворачивается ко мне и игриво меня разглядывает.
— Святые рыбы, да вы здоровяк! — заявляет она, подражая голосу мужчины.
Взгляд у нее хитрый, словно у кошки, и она вовсе не так молода, как мне сперва показалось.
— И черный, как чернила. Скажите, сэр, вы целиком такого цвета?
Ее спутницы хихикают и прикрываются веерами.
— Будет, Нелли, — укоряет ее мужчина. — Оставь беднягу в покое: он пришел сюда побыть наедине с Мадонной, в тиши, а не подвергаться твоим непотребным насмешкам.
Она приседает в насмешливом реверансе.
— Прошу прощения, милорд.
Милорд? Мужчина язвительно поднимает бровь. Глаза его — большие, влажные и темные, точно оникс, — оглядывают меня от белого тюрбана до желтых фассийских туфель, и, похоже, видят нечто, что его крайне веселит.
— Простите, лорд… Роули.
И, как при марокканском дворе, в присутствии кого-то, куда более важного, чем простой невольник, я простираюсь перед ним со всем возможным изяществом. Одна из собачек подходит и с любопытством меня обнюхивает. Ее выпученные карие глаза блестят на свету, нос влажно касается моего лица. Она ела что-то настолько омерзительное, что мне приходится задержать дыхание.
Женщины разражаются хохотом, и я гадаю, что тому причиной: собака, я или нечто, не имеющее к нам отношения.
— Ко мне, Руфус! — зовет мужчина, и животное отступает.
Следует долгая глубокая тишина, в которой я слышу, как стучит у меня в ушах кровь, потом раздается цоканье каблуков по каменному полу. Повернув голову, всего на дюйм, и вижу, как общество удаляется по залу. Я медленно поднимаюсь на колени и смотрю, как они, весело болтая, скрываются. Как грубо, думаю я. Но, возможно, я их чем-то оскорбил: мы и в самом деле, как сказал бен Хаду, не понимаем обычаев здешнего двора.
Рассерженный, я отправляюсь на поиски еды, решив впредь не выходить из комнаты, пока не узнаю получше, как вести себя среди чужих.
На следующий день наше посольство должно быть официально представлено королю на приеме в банкетном зале. Бен Хаду переживает, узнав, что нельзя привести львов и страусов и принести другие подарки, которые он заготовил; их можно дарить только на личной аудиенции, а сегодня будет формальная церемония. Все его планы на впечатляющее представление сорваны; он снова приходит в дурное расположение духа и заставляет нас ждать, пока с удвоенной тщательностью одевается для приема. Когда он все-таки выходит — возвещая о своем появлении ароматным облаком ладана, он и в самом деле выглядит великолепно: на нем халат алого шелка с золотым шитьем по рукавам, полам и вороту, поверх халата белый шерстяной бурнус, а на голове красный тюрбан, увитый жемчугом. На поясе у него меч дамасской стали в кожаных ножнах, украшенных золотом; на ногах лайковые бабуши, блистающие каменьями. Мы все расстарались, как могли, на нас лучшие джеллабы, все драгоценности и духи, что у нас есть, но он нас посрамил. Зная его гордость, я не сомневаюсь, что этого он и добивался.
За нами присылают кареты, чтобы доставить нас с почестями, но мы едва успеваем сесть и проехать совсем немного, как кареты останавливаются — мы на месте. Когда мы прибываем, я понимаю, почему пройти пешком по Кингс-стрит небольшое расстояние, отделяющее наши покои от внушительного, украшенного колоннами, фасада Банкетного зала. Собралась огромная толпа, она заполняет всю широкую улицу до ворот Гольбейна и дальше, все тянут шеи и напирают, желая увидеть диковинных чужестранцев из дальней Берберии, чудовищ, долгие годы похищавших их соотечественников и отдававших их в рабство; тех, у кого хватило безрассудства обстреливать колонию в Танжере, сотнями убивая английских солдат. Кареты останавливаются, и толпа подается вперед, угрожая смять стражу в алых одеждах со сверкающими алебардами. Запах толпы, перебивающий даже ладан Медника, уязвляет меня почти так же, как ругательства, которые она выкрикивает. Что, в этом городе никто не моется? Смрад и шум подавляют и пугают.
— Черные ублюдки! — слышу я, и еще: — Дикари-язычники!
— Убийцы!
— Насильники!
— Дьяволы берберийские!
Я поворачиваюсь к Хамзе и кричу, перекрывая гомон: