До той поры я не подозревала, что он способен на такое зверство. А я? Я ношу его ребенка. Он сидит внутри, с каждым мгновением вырастая в крохотное подобие своего отца. Разве не страшно об этом думать? Я так хотела ребенка, что предпочла отречение смерти, и теперь наказана за свой грех. Я пыталась молиться, но, кажется, забыла слова всех молитв, что знала. Говорят, с потрясенным умом происходит странное, но этот удар — самый жестокий.
Жизнь идет своим чередом, я начинаю искать в себе то, что позволит мне принять людей, от которых теперь зависит мое существование. Я говорю себе, что султана, должно быть, вывели из себя, оскорбили, предали. Что жестокость наказания отражает ужасающую суть преступления против него как владыки, или человека, что его ответ был каким-то образом оправдан, сама его прямота делает его честным. Личный подход…
Порой я ловлю себя на том, что думаю именно так, используя слова, которые так презирала, когда матушка с их помощью объясняла распутство своего мужа:
— У него щедрое сердце, — говаривала она, когда он влезал в очередной карточный долг и нам не хватало денег на хозяйство. — Он повинуется порыву. Его увлекает минутное настроение. Он не хочет портить развлечение друзьям, а воздержание пристыдило бы их…
И так далее.
Но то, что нельзя изменить, нужно принять. Я должна как-то привести свой разум к спокойствию, а чувства — к мягкости, иначе буря внутри меня передастся ребенку и поможет зародиться зверству.
Проведя несколько недель в этих местах, я ощущаю, что пылающий летний зной уходит, что мне начинает нравиться здешняя мирная жизнь, вдали от беспокойного соперничества в гареме. Другие женщины ворчат и жалуются на однообразие еды, скудость мебели, насекомых, замкнутое пространство в палатках; но они почти не выходят. А я после ужина полюбила гулять в стороне от шатров (хотя и не выхожу из отведенной женщинам области — я не так глупа, чтобы попытаться пересечь границу) и сидеть на камнях, откуда видны бегущая мимо река и холмы над нею.
Впервые в жизни я вижу подобный пейзаж. В Голландии почти нет холмов, даже возвышенностей нет. С чердака нашего дома в Гааге я видела все до самого побережья в Схевенингене, мили парков и полей, польдеров[6]
и дюн, до самого ровного серого моря. То был, проще говоря, не самый вдохновляющий вид; хотя он был открыт, честен и спокоен во многом, как сами голландцы. Здесь, сидя возле бурной реки, чьи бурые и грязные после дождей воды ревут под огромными холмами, вершины которых вонзаются в облака и царапают небо, я начинаю думать: не отражает ли нрав здешних людей тот пейзаж, что породил их, доводя их гуморы до крайности, отчетливее выявляя страсти? Возможно, это отчасти и делает султана тем, какой он. Я кладу ладонь на живот и молюсь всем богам, чтобы дитя во мне вобрало в себя стихии обоих миров. Я молюсь о том, чтобы не произвести на свет еще одно чудовище.С приближением зимы до нас доходят вести о волнениях в Тафилальте, где Исмаил посадил правителем своего брата Мулая аль-Харрани, выказав ему невиданную милость после восстания в Марракеше. Докладывают, что аль-Харрани примкнул к силам младшего брата Мулая аль-Сагира и племени особо воинственных берберов, аит-атта. Они готовятся к совместному походу на Мекнес, собираясь захватить беззащитную столицу.
Когда султан слышит об этом, его лицо тут же наливается кровью и почти чернеет. Он мчится по шатрам, как грозовая туча, раздавая яростные приказы — он так быстр, что на лице Абдельазиза, пытающегося за ним поспеть, выступают капли пота.
— Будь проклят мой брат! Он что, хочет разрушить все, чего я достиг? Он меня так ненавидит? Надо было убить его в первый раз, вместо того чтобы прощать его мятеж. Я думал, что в тот день, когда он говорил о раскаянии, я послушался доброго ангела на своем плече; но то все-таки был черный демон. Надо было насадить его голову на пику на стене Марракеша, пока была возможность. На этот раз я ее добуду и выставлю над главными воротами Мекнеса!
Абдельазиз выражает бурное согласие. Когда султан в таком настроении, поступать иначе — самоубийство. Но когда Исмаил заговаривает о том, что поведет армию через горы на юг, чтобы принести смерть мятежникам, я вижу, как великий визирь бледнеет. Ночью от реки поднимается леденящий туман, похожий на призрачное дыхание тысячи джиннов. Он так плотно окутывает шатры, что утром их полотнища тверды ото льда. Лагерь у подножия гор, вдали от привычной визирю роскоши, это уже скверно — но поход через опасную местность посреди зимы? Визирь обмяк и растолстел не оттого, что ходил в походы. Он уже вызывается вернуться в Мекнес и присмотреть за строительными работами.
Исмаил поворачивается, в глазах у него огонек, и я понимаю, что он прекрасно все понимает, что он хочет подловить хаджиба — человека, от которого в бою никакого прока. Дав визирю повариться еще чуть-чуть, Исмаил обнимает его за плечи: