И тут же спросил себя:
Освещенная лишь светом луны в холодном ясном небе, светло-серая тень, возвышающаяся над чернотой лужайки, и только мигающий глаз поблескивает влажным золотом почти вровень с его взглядом. Эта птица была ростом с него, вернее, с того долговязого подростка, которым он был когда-то. Его посетила глупая мысль: а ведь она смотрит на него так, будто вот-вот распахнет свой острый короткий клюв и сообщит ему нечто жизненно важное — что можно узнать лишь во сне и что забудешь, как только проснешься.
Но сном это быть не могло: слишком жестокий холод пробирал его под одеждой, а птица конечно же не издавала ни звука и больше не плакала так надрывно, как могла плакать лишь она и никто другой.
Это зрелище потрясало. Не только тем, что было неожиданно и неуместно для лондонской окраины, знаменитой своей безликостью — все рожденные здесь художники неизменно съезжали куда подальше. Но даже в зоопарке — и даже человеку, который ничего не смыслит в орнитологии, —
Черные треугольнички темнели по обеим сторонам у основания клюва, а красная шапочка на макушке, различимая даже во мраке, напоминала воинский знак отличия какой-то неведомой страны. Взгляд у птицы был твердым и повелевающим. Она понимала, что он здесь, смотрела на него в упор, но не улетала и не выказывала ни страха, ни тревоги.
Если она чего и боялась, то уж явно не его самого.
Он покачал головой. Все эти домыслы не имели смысла. Жестокий холод совсем не помогал проснуться, а, напротив, лишь добавлял сонливости, и он вдруг подумал, что вот так, наверное, люди и замерзают до смерти в метель — впадая в летаргию и ощущая тепло вопреки реальности. Он потер руки, но тут же замер, боясь спугнуть птицу.
Та не улетала.
Затем, второй раз за вечер, дар речи вернулся к нему. Кто знает, был ли он прав, кто вообще теперь что-либо знает обо всем этом — какие слова следует говорить птицам, какие слова в принципе следует говорить; да и кому придет в голову вспоминать о правильных словах в том возрасте, когда любое знание уходит в туман и забывается, как забывается даже то, что нужно помнить. Но имя ее само пришло к нему в голову, и не важно, откуда и насколько точное — оно было в самый раз. Он знал это — и, позвав ее, понял, что не ошибся.
— Журавушка, — мягко сказал он. — Ты — Журавушка…
Птица повернулась всем телом, будто откликаясь на зов и по-прежнему глядя ему в глаза, и он увидел, что второе крыло ее вовсе не распускалось до самой земли подобно первому. Оно нелепо торчало вбок. Навылет пронзенное стрелой.
— О, черт, — прошептал он, и слова сорвались с его губ бесполезным облачком пара. — О, нет…
Стрела была длинной, невероятно длинной, никак не меньше четырех футов, и чем дольше он смотрел на нее, тем отчетливей понимал, что это — ужасающе
Эта стрела была создана для убийства. Убийства людей в том числе. Эта стрела была из тех, над которыми средневековые лучники молили Господа о благословении, дабы поразить неверных язычников в самое сердце. Вглядевшись внимательней, он также различил у ног птицы темное пятно крови, стекавшей с наконечника на заиндевелую траву.
Кто же мог выпустить такую стрелу в наши дни?
Он двинулся птице на помощь, не представляя, что именно сможет сделать, и зная наверняка, что помочь не сумеет, но, пораженный тем, что Журавушка даже не попятилась от него, остановился. И, выждав еще немного, обратился к ней напрямую.
— Откуда ты здесь? — спросил он. — Заблудилась?