Поэтому, не вдаваясь в исторические тонкости, он назвал чекистский механизм устройства новой жизни «женевским», не «цюрихским», а «женевским».
Самсон Игнатьевич хранил гордость за наказание царского семейства, как бы перенятую от товарища Ермакова. Носил Самсон Игнатьевич эту гордость в себе и через нее как бы имел сопричастность к тому великому дню, точнее, июльской ночи.
Вообще Самсон Игнатьевич так просто об этом не распространялся. Лично я узнал по случаю — принес открытки на обмен: ромашки, магнолии, сирень и розовую девушку с крылышками за спиной и пухлыми шарами-сиськами. Меня цветы и разные там голые тети не интересовали, я собирал открытки о войне и героях.
Когда я вошел, Самсон Игнатьевич сидел за столом с рюмкой над банкой американской тушенки и раскуроченной посылкой — могучим даром союзного американского народа.
Они, посылки, поступали из Америки, и начальство сообразно симпатиям распределяло их. Само собой, не всякий мог получить, мы — так только мечтали; там всегда было немножко конфет, а я во всю войну ни о чем так не мечтал, как о сладком. Я до потери власти над собой мечтал о сладком, бредил им ночами. Я напивался горячей водой с сахарином и тогда непременно описывался во сне — от избытка сахарина с водой это случается почти со всеми.
Надо сказать, все открытки Самсон Игнатьевич разглядывал через здоровенную лупу: то ли от подслеповатости, то ли от естественного желания уберечься — не всучили бы нечто недоброкачественное. Я этой лупе завидую смертельно и до сих пор — такую не купишь: поди, трофейная. Видел и вижу я отлично, а вот жечь через нее солнцем разные штуки по дереву!..
Самсон Игнатьевич кивнул мне степенно, опрокинул рюмку, рыгнул, посидел, а после и заел тушенкой, почмокивая и облизывая ложку. И уж тогда велел затворить дверь на ключ. Я затворил, а он и протянул руку. Это всегда означало желание обследовать мой улов — порой Самсон Игнатьевич становился молчаливым и обходился жестами. Но в данном случае эта молчаливость почти тут же сменилась целым роем слов и звуков. Виной тому оказалась не водка, а открытка с магнолиями. Их Самсон Игнатьевич ценил до вскриков, ударов кулаком по столу, крепких рабочих выражений. Вообще, магнолию он называл любимым растением. В тот раз он даже поцеловал открытку.
За дальнейшим «лупированием» моей добычи Самсон Игнатьевич и сообщил, что он, несмотря на партийность, отмечает день своего ангела, а заодно и Пасху с Рождеством, Крещение, Благовещение, Троицу, Успение и Воздвижение. Он еще не пропустил ни одного, ибо это истинно народные дни, и вообще он «мужик, еще на все годный, ему нет и пятидесяти». И тут он минут на десять зашелся изнурительным кашлем.
Я в те годы не представлял, что такое именины, в нашей семье их никогда не отмечали: религиозный пережиток, ведь никаких ангелов нет. И все же я догадался, это вроде второго дня рождения, а в таких случаях принято что-то дарить. И я не обменял, а преподнес в дар весь свой улов. Самсон Игнатьевич пришел в такое замешательство — взял и глянул на меня через лупу. Водянисто-голубой глаз с красными прожилками крупно и страшновато приложился ко мне. Потом Самсон Игнатьевич решительно усадил меня за стол и насыпал на блюдце красных «союзных» леденцов. Меня так и затрясло! Я сразу все и сунул в рот.
И выпивая, и заедая рюмочки тушенкой, Самсон Игнатьевич поделился рассказами товарища Ермакова.
Я так и принял сердцем: не было и нет ничего дороже этого за душой Самсона Игнатьевича.
Романовых превратили в игру дыма и света на бывшем руднике. В не прогоревшем до пепла остове бывшей царицы — там, где положено красоваться корсажу, — наскреб царско-колчаковский следователь кучку ценнейших бриллиантов. Берегла их на черный день Александра Федоровна, а он, это день, и впрямь стал для них всех черным, чернее и не бывает…
Что сгорело до остова, распада костей на угли, при жизни было суровой, педантичной немкой, воспитанной в строгой чопорности. Царица-немка жила обособленной жизнью от русского двора. Скупость ее являлась предметом постоянных вышучиваний для петербургской аристократии. Так, она сама урезывала пособия, которые русская казна отпускала ее отцу — великому герцогу Гессен-Дармштадтскому Людовику Четвертому. До замужества носила имя Алисы Виктории Елены Луизы Беатрисы, при русском дворе оставалась верна себе. До последнего дня сама штопала чулки детей, а их у нее было пятеро. Не знала не гадала, что растила их для зверской бойни в нижней комнате Ипатьевского особнячка.
Заслуживает внимания диалог между Лениным и Троцким вскоре после октябрьского переворота.
«— А что, — спросил меня совершенно неожиданно Владимир Ильич в те же первые дни, — если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Свердлов с Бухариным справиться?
— Авось не убьют, — ответил я, смеясь.
— А черт их знает, — сказал Ленин и сам рассмеялся».
Ленин исключал за Каменевым, Зиновьевым и Сталиным способность руководить новым государством, Ленин исключал, но не они. Это и породило гнуснейшую интригу.