В три с четвертью шум, раздавшийся на улице, заставил нас поспешить к окнам. Появилась процессия. Сначала показались музыканты, затем кавалерия, следом толпа, перемешанная с повозками, и, наконец, национальная гвардия — верхом, в штатской одежде, с единственным оружием — хлыстом, единственным знаком отличия — малиновой бархатной лентой.
Впереди всех шли двести или триста мастеровых и мальчишек, бросавших в воздух картузы и распевавшие национальный гимн Голландии.
Примечательно, что у голландцев, самого республиканского народа на свете, национальный гимн монархический.
Пока я припоминал все королевские выходы, какие мне приходилось видеть, процессия разворачивалась и показался король в окружении двенадцати генералов и высших придворных.
Это был человек тридцати или тридцати двух лет, белокурый, с голубыми глазами, умевшими смотреть и очень мягко и очень решительно, с бородой, покрывавшей нижнюю часть лица.
Он казался обаятельным: ласково и с благодарностью приветствовал он собравшихся.
Я поклонился ему, когда он проезжал мимо; повернувшись, он ответил мне взглядом и взмахом руки.
Я не мог поверить, что это двойное приветствие относилось ко мне, и обернулся, чтобы узнать, кому король воздает такие почести.
Якобсон верно истолковал мое движение.
— Нет, нет, — сказал он. — Король обращался именно к вам.
— Король обращался ко мне? Не может быть, он не знает меня.
— Именно поэтому он смог вас узнать. Наши лица ему хорошо знакомы. Увидев неизвестного человека, он сказал себе: «Это мой поэт».
Самое удивительное, что так оно и было: на следующий день король сам мне об этом сказал.
Король ехал верхом; на нем был мундир адмирала.
За ним следовала большая золоченая карета, запряженная восьмеркой белых лошадей; каждую вел слуга в ливрее. По обе стороны кареты, на подножках, стояли пажи в красной с золотом форме.
В карете сидели женщина двадцати пяти или двадцати шести лет и двое детей лет шести-восьми.
Дети беззаботно приветствовали толпу; женщина тоже кланялась, но казалась слишком задумчивой.
Эта женщина — королева, эти дети — принц Оранский и принц Морис.
Нельзя было представить себе более благородного и вместе с тем более печального лица, чем лицо королевы: это была женщина в расцвете своей красоты, государыня во всем своем величии.
Я удостоился чести быть принятым ею три раза за те два дня, что провел в Амстердаме; каждое слово, произнесенное ею, навек запечатлелось в моей памяти.
Дай Бог, чтобы народ любил свою королеву и был ей верен, чтобы Господь никогда не дал ее печали перерасти в скорбь!
Процессия прошла мимо и скрылась с глаз. Это видение казалось странным для нашего времени, когда короли, кажется, отмечены роковым «тау»!
Увы! Кто из них прав: короли или народ?
Разрешение этой великой загадки стоило жизни Карлу I и Людовику XVI.
Реставрация 1660 года обвиняет народ.
Революция 1848 года обвиняет королей.
Будущее покажет. Но я готов биться об заклад, что не прав народ.
Процессия прошла, скрылась, и до одиннадцати часов завтрашнего дня у меня уже не было дел в Амстердаме. Я распрощался с хозяевами, попросив объяснить мне, как добраться до Монникендама.
Эта прихоть показалась им странной: зачем мне ехать в Монникендам?
Я скрыл от них, что собирался отправиться на поиски морской девы, и просто настаивал на своем желании посетить Монникендам.
Брат Виттеринга вызвался сопровождать меня. У Александра были свои планы, он хотел отправиться в Брок.
Биар же, решив и дальше разделить мою судьбу, объявил, что поедет со мной.
Я думаю, Биару было неловко оттого, что он, побывав на мысе Нордкап, самом краю Европы, где встречаются воды двух морей, не увидел в этих морях ни одной русалки.
Не веря больше в свою удачу, он рассчитывал на мою.
Оказавшись в порту, я стал разыскивать — вернее, попросил моего проводника отыскать — папашу Олифуса.
Долгое время поиски оставались бесплодными: лодка была на месте, но хозяина нигде не было.
Наконец его обнаружили в ужасной таверне, где он был завсегдатаем. Ему сообщили, что путешественник, направляющийся в Монникендам, ни с кем другим ехать не желает.
Такое явное предпочтение ему польстило: оставив свой грог, он с широкой улыбкой направился ко мне.
— Вот и папаша Олифус, — сказал человек, разыскавший его по просьбе Виттеринга.
Я дал ему флорин.
Увидев, как дорого я его оценил, папаша Олифус стал еще любезнее.
Все это время я рассматривал его с любопытством — он стоил того, — а Биар сделал с него набросок,
Как мне и говорили, это был старый морской волк, от шестидесяти до шестидесяти четырех лет, больше напоминавший тюленя, чем человека: волосы и борода белые, то и другое не больше дюйма длиной, жесткие, будто прутья метлы; круглые влажные светло-голубые глаза; большой рот, в котором сверху торчали два желтых зуба, словно моржовые клыки; кожа цвета красного дерева.
На нем были широкие штаны (когда-то они были синими) и пальто с капюшоном (сохранившиеся кое-где вдоль швов клочья отделки позволяли догадаться об испанском или неаполитанском происхождении его).
Одна щека была, точно флюсом, раздута огромной порцией жевательного табака.