Она поговорила и с Кэт.
— Ты сердишься на меня? — спросила Кэт.
Ее голос был ласковым, почти нежным. Это был детский вопрос, наивно признающий право Харриет сердиться. Но, с другой стороны, это был вызов: «Сердись, но это никак не изменит того, что я сделала».
— Да, я сержусь.
Слова взрывались в ее голове, как горячие, маленькие шарики гнева. Мысль о Кэт на другом конце провода, в безопасном гнезде, созданном для нее Кеном и украшенном фарфоровыми безделушками и бархатными подушками, вызывала бурный приступ ярости, смывающей все внутри Харриет. Кэт была труслива, не была конкурентом, любила все украшать, уклонялась от действительности и была ее собственной матерью.
Харриет постаралась управлять своим голосом и чувствами.
— Да. Да, я сержусь. А ты что думаешь? Ты лишила меня моей компании. Это не то, чего ты не могла бы понять, но ты сделала это. Ты не так глупа, как притворяешься. Послушай, я создала эту компанию. День за днем, час за часом, наблюдая и планируя все. Я любила ее. Она была моей, можешь ты понять это? А потом пришел Робин Лендуит, врал вам, а вы слушали его и отобрали мою компанию из-за какой-то сентиментальной причуды, которая не вернет Саймона назад. Ничто не вернет Саймона. Он мертв.
— Не надо так говорить, Харриет, — сказала Кэт.
Харриет подумала, что все выглядит так, как будто она маленькая девочка, которая сказала: «Не буду, — или, — вот еще». Почему она не может понять, что она сделала?
Кэт заговорила своим доброжелательным голосом:
— Что же ты хочешь? Ты же сделала на этом кучу денег.
— Я не хочу денег, — закричала Харриет.
Ей казалось, что трубка под ее рукой сделана из воска. Она могла разбить или согнуть ее и разрушить все окружающие ее и подобранные с большим вкусом предметы.
— Мне не нужны эти чертовы деньги. Я хочу назад свою компанию.
Но она не могла получить ее назад. Она перешла в руки Робина, Джереми и других людей, до которых ей не добраться. И компания никогда уже не будет принадлежать ей.
Харриет задыхалась, по ее лицу ручьями потекли слезы.
Вновь раздавшийся голос Кэт вонзился в нее.
— Я не могу слушать, когда ты так говоришь. Я позвоню тебе попозже, Харриет. Ты расстраиваешь нас обеих.
Она положила трубку, и в ухе Харриет послышались гудки отбоя.
Она закричала на стены: «Расстраиваю! Боже упаси, чтобы кто-нибудь был расстроен».
Стены, шторы и ковер поглощали звуки ее голоса и возвращали тишину. Харриет бросила трубку. Она медленно сползала по стене, превращаясь в бесформенную груду, ее голова опустилась на колени, а руки разошлись в стороны пустыми ладонями вверх.
Плача, она долго просидела в такой позе. Потом слезы высохли. Харриет открыла слипающиеся глаза и осмотрела комнату. Ничто не передвинулось, ничто не изменилось и ничто не могло измениться, как бы долго она не продолжала плакать. Она спокойно сидела, скорчившись, и думала.
Она знала, что позвонит Кэт и попросит прощения, а Кэт скажет: «Ты — моя девочка, мы забудем обо всем этом. Все это было сгоряча».
Так бывало между ними. Они успокоились и вошли в свои роли очень давно, не изменят они их и сейчас.
«Мы не похожи», — подумала Харриет. Мы совершенно разные. Есть что-то в том, чтобы быть благодарным.
Квартира была очень тихой. Она хотела бы услышать звуки голосов, телевизора или музыку из соседней квартиры или сверху, но их не было. Она чувствовала себя усталой, опустошенной и совершенно дезорганизованной.
Она неуклюже и оцепенело поднялась и поплелась на кухню. В шкафу не было ни одной банки, она никогда не накапливала много продуктов. Надо было идти в магазин. Эта мысль принесла идущую следом тревогу, которая усилилась до того, что у нее перехватило дыхание. Она боялась выходить из дома. Понимание этого ничего не облегчило, а только принесло еще более глубокое осознание того, что она сделала с Саймоном.
— Так вот на что это было похоже, — произнесла она вслух.
Только Харриет понимала, что она не боится репортеров, если кто-то из них и удосужился задержаться возле ее дома, или каких-нибудь иных физических проявлений внешнего мира за парадными дверями. Она не боялась ничего, кроме пустоты и бездействия после многих лет интенсивной работы.
Она могла бы не подпускать всего этого к себе путем отрицания внешнего мира, но это также скрывалось и внутри вместе с нею, невыразительное в нейтральных стенах, безусловное в пустых шкафах, красноречивое при отсутствии жизни внутри элегантного оформления.
Она никогда не чувствовала себя более бессильной и еще более беспомощной.
— Я сожалею, что не могу поговорить с вами, — сказала она Саймону.
Даже эта односторонняя беседа стала казаться неуместной и несообразной. Он никогда не повторил ей, что он хотел бы, чтобы она действительно была его дочерью.