Читаем Женщина с бархоткой на шее полностью

В доме, где Гофман провел свою юность, жила сестра его матери, молодая женщина с нежным, глубоко проникающим в душу взором, молодая женщина, ласковая, душевная, чувствительная; в ребенке, которого все считали ненормальным, маньяком, безумцем, она одна видела возвышенную душу; она одна защищала его (вместе с его матерью, разумеется), она предсказала, что он будет гением и прославится; предсказание это не однажды вызывало слезы у матери Гофмана, ибо она знала, что неразлучный спутник гения и славы — несчастье.

Это была тетушка Софи.

Как и вся семья Гофманов, она была музыкантшей: она играла на лютне. Когда Гофман, еще ребенком, просыпался в своей колыбельке, его затопляла сладостная гармония; открывая глаза, он видел привлекательную молодую женщину, обвенчанную со своим инструментом. Обыкновенно на ней было платье аквамаринового цвета с розовыми бантами; обыкновенно ей аккомпанировал старик-музыкант с кривыми ногами и в белом парике; он играл на басе, который был для него слишком велик; он крепко держал его, то поднимаясь, то опускаясь, как ящерица по тыкве. Этот поток гармонии низвергался подобно каскаду жемчугов, падавшему из-под пальцев прекрасной Эвтерпы, и Гофман пил волшебное приворотное зелье, что сделало музыкантом его самого.

Мы уже упомянули, что у Гофмана сохранилось о тетушке Софи одно из самых светлых воспоминаний.

Этого нельзя, однако, сказать про его дядюшку.

Когда умер его отец и заболела его мать, Гофмана оставили на руках этого дядюшки.

Дядюшка был столь же педантичен, сколь рассеян был бедный Гофман; он был столь же методичен, сколь бедный Гофман был странен и мечтателен; он упорно прививал племяннику свою педантичность и методичность, но всегда это было столь же бесплодно, сколь пытаться привить его часам дух императора Карла V; дядюшка трудился напрасно: часы звонили по прихоти племянника, а вовсе не по желанию дядюшки.

В сущности, невзирая на свою педантичность и строгое соблюдение всех правил, дядюшка вовсе не был таким уж ярым врагом искусства и фантазии, он даже терпел музыку, поэзию и живопись, но полагал, что человек здравомыслящий должен прибегать к развлечениям подобного рода только после обеда, чтобы облегчить процесс пищеварения. Именно на такой основе и строилась жизнь Гофмана: столько-то часов отводилось для сна, столько-то — для изучения права, столько-то — для еды; столько-то минут отводилось для музыки, столько-то — для живописи, столько-то — для поэзии.

Самому Гофману хотелось все это переиначить и объявить: столько-то минут — на право и столько-то часов — на поэзию, живопись и музыку, но он не был хозяином положения и в конце концов почувствовал отвращение и к праву и к дядюшке; в один прекрасный день он сбежал из Кёнигсберга с несколькими талерами в кармане и добрался до Гейдельберга; тут он ненадолго остановился передохнуть, но не обосновался, ибо музыка, которую исполняли в здешнем театре, была из рук вон плоха.

И вот из Гейдельберга он перебрался в Мангейм; Мангеймский театр — рядом с этим театром он, как мы видели, поселился — слыл соперником музыкальных театров Франции и Италии; мы сказали «Франции и Италии», ибо вряд ли кто-либо может забыть, что всего лет за пять-шесть до того дня в Королевской академии музыки шла грандиозная борьба между Глюком и Пиччини.

Итак, Гофман пребывал в Мангейме и жил рядом с театром, причем жил на те средства, какие ему давали его произведения художника, музыканта и поэта, а равно и на те фридрихсдоры, что время от времени присылала ему его добрая матушка, — пребывал вплоть до того мгновения, когда мы, пользуясь привилегией Хромого беса, подняли потолок его комнаты и показали нашим читателям, что он, прислонившись к стене, неподвижно стоит за занавеской, тяжело дыша и не сводя глаз с портала иезуитской церкви.

III

ВЛЮБЛЕННЫЙ И БЕЗУМЕЦ

В то время как люди, выходившие из иезуитской церкви (хотя месса только приближалась к середине), более чем когда-либо привлекали внимание Гофмана, в дверь к нему постучали. Молодой человек тряхнул головой, нетерпеливо топнул ногой, но не откликнулся.

Стук раздался снова.

Угрожающий взгляд готов был сквозь дверь поразить назойливого гостя.

Постучали в третий раз.

На этот раз молодой человек остался неподвижен: он явно решил не открывать.

Но, вместо того чтобы продолжать стучаться, посетитель ограничился тем, что произнес одно из имен Гофмана.

— Теодор! — позвал он его.

— Ах, это ты, Захария Вернер! — пробормотал Гофман.

— Да, я; ты хочешь побыть один?

— Нет, постой.

И Гофман отворил дверь.

Вошел высокий молодой человек, бледный, худой, белокурый, с немного растерянным видом. Вероятно, он был года на три-четыре старше Гофмана. Переступив порог, он положил руку Гофману на плечо и коснулся губами его лба так, как это мог бы сделать старший брат.

В самом деле, это был настоящий брат Гофману. Родившийся в том же доме, что и Гофман, будущий автор «Мартина Лютера», «Атиллы», «Двадцать четвертого февраля», «Креста на Балтийском море», он вырос под двойной опекой — под опекой своей родной матери и матери Гофмана.

Перейти на страницу:

Все книги серии Тысяча и один призрак

Похожие книги