И больше ничего. Мы молча продолжали наводить порядок, потом ужинали, говорили о работе, предстоящих выходных и курсах испанского, на которые ходила Илзе, потом пошли спать, вроде бы даже занимались любовью, я закрыл глаза и старался не смотреть на лежащую подо мной женщину, она что-то шептала мне на ухо, но я лишь повторял про себя в ритме монотонных движений: мне пофиг, мне пофиг, мне пофиг, мне по-фи-гу.
Ночь погасила вечер и сменилась обычным утром, и мы, ни она, ни я, не почувствовали, что это слово, одно лишь слово - "пассия" - положило начало концу наших с ней отношений.
Или все-таки - фотографии?
С того дня я все время носил снимки с собой в портмоне, а на работе, в обеденный перерыв, часто выкладывал их перед собой на стол и просто смотрел.
Я сосканировал их и держал на экране компьютера за окном Excel'а.
А однажды, да, правда, было и такое, я взял один из снимков (в тот момент я был почти уверен - тот самый), закрылся в туалете и стал дрочить, глядя на эту фотографию, и мне показалось, что на одно мгновенье я вновь почувствовал тот прежний запах нашей любви и стал так невыносимо счастлив... и тут же, как только прекратились сладостные конвульсии, так невыносимо несчастен, что расплакался - я, мужчина, расплакался перед зеркалом в туалете, глядя на свое лицо, покрытое красными пятнами, мокрое, постаревшее, а потом мне, конечно, было стыдно, ужасно стыдно за все.
Я вдруг подумал, что, возможно, не только от счастья плакала она каждый раз после.
Если бы тогда я мог знать, что это любовь.
Быть может, мы просто не в состоянии распознать любовь, когда она случается? Тогда любовь - это мистерия прошлого, позолота на утраченных отношениях, которые уже не могут обмануть нас иначе.
Ни один из домов - почти одинаковых - на фотографиях не давал ответа. Они хранили молчание.
Этот дом для нее много значил - возможно, больше, чем значили люди, и больше, чем значил я тогда. Или даже - всегда.
Однажды после того, как мы с сестрой гостили там целую неделю, она написала нам письмо. Это было в самом начале нашей дружбы, мы только познакомились, нам еще нечего было скрывать от других.
"Вы - все, кто приезжает ко мне в гости, - писала она, - те, кого я люблю, и те, кого люблю меньше, те, кому я хочу дарить все лучшее, что имею, мне так жаль, что я не могу показать вам свой дом, тот дом, в котором вы бывали много раз, дом, который вы видели, в котором спали, ели, пили, слушали музыку, разговаривали, радовались, танцевали и грустили, а порой ссорились; дом, о котором у вас есть какое-то представление, свое мнение, да, там здорово, говорите вы, там очень здорово - но это ничего не значит, эти слова ничего не говорят о моем доме, и не в моих силах что-либо изменить, как бы горячо мне этого ни хотелось. Это как волшебство - дом скрывается от вас, он преображается с вашим появлением, и только когда вы все разъезжаетесь, когда здесь не остается и следа от вашего пребывания, а оставленные вами вещи спрятаны глубоко по шкафам, только тогда дом снимает с себя покров, открывает глаза, вновь обретает голос, думает, чувствует и молчит вместе со мной, смотрит вокруг своими окнами и благодарен мне, и любит меня так же, как я его. В своем одиночестве я лучше вижу его, глубже чувствую, мы становимся ближе: я в доме, дом в лесу, лес у моря - все под одним большим, мне одной принадлежащим небом.
Но стоит вам приехать, дом снова спрячется. И я никогда не смогу подарить вам то, что принадлежит мне".
Да, иногда она бывала патетична. И в то же время сентиментальна.
Сколько раз я вглядывался в окна на фотографиях, пытаясь ощутить, какое из них смотрит ее глазами.
А Серафим знал, теперь предстояло узнать и мне.
Впоследствии я приезжал к ней чаще. Иногда проделывал эти двести километров ради одной ночи - вечером туда, утром обратно - на одну ночь, волнующую, исполненную чудес. Иногда же у меня было больше времени, я оставался на все выходные или даже на всю неделю. Время в ее доме не бежало вперед, время кружило на месте. Оно разбегалось, как круги от брошенного в воду камня. Отсчет времени шел по настенным часам в кухне - единственным в доме. Но они были так изнурены, что короткая стрелка никак не могла подняться выше девяти, добравшись до девяти, она бессильно падала вниз - на шесть, и так без конца: шесть, семь, восемь, девять, шесть, семь, восемь, девять... И только минутная стрелка неутомимо продолжала свой бег, минуты здесь имели значение, более продолжительные единицы времени - нет. Как-то я привез ей новые часы, электронные, настольные, но к моему следующему приезду они пропали. Я не стал ничего спрашивать.
Понемногу дом начал ко мне привыкать. Принимать меня. Понемногу я стал понимать, о чем она писала в своем письме, понемногу я стал ощущать дом таким, каким он был, а не таким, каким мы его видели.