— И топилась она, вы думаете, они ментов поганых испугалась? Как бы не так! Они здесь без нас с голоду подохнут. В очередях застоятся. Это она так считает. Она не верит, что ее посадят. За ней такие люди стоят, куда мент без доклада не войдет. Это она из-за Валерки… Влюбилась, как девчонка. Стыдно. Все ухмылялись… Это ведь долго тянулось. Вот я и отбила. Выросла и отбила. И не жалею. Мы с ним пара.
Любит или не любит? Попробуй, пойми. Скорее, любит.
Последнее предположение корректирует мое отношение к Людмиле, или я сам жажду этой коррекции, не могу осуждать ее, плохо думать о ней, но вообще думать о ней хочется, наверное, в этом и есть первичный эффект красивой женщины. О ней хочется думать, то есть держать ее в своих мыслях, даже беспредметных, решительно безобидных, бескорыстных… Но существуют ли таковые…
Я спешу прервать опасную логику рассуждений, и в голосе моем сквозит искусственно менторская интонация.
— Думаю, однако, что жить только в свое удовольствие нельзя.
— Вранье!
Вот снова вся загорелась. В голосе вражда, а мне так почему-то удобнее. Спокойнее.
— Все стараются жить в свое удовольствие, только большинство не может, и начинают сюсюкать… Ханжи проклятые! Если хотите знать. Валерка во всем прав. Он единственный человек в моей жизни, который никогда не врет. И лозунгами не разговаривает.
— И вы не встречали человека, который бы жил ради других?
Я не просто говорю банальности, но откровенно провоцирую Людмилу банальностями. Она воспламеняется, как тополиный пух.
— Если такие и есть, то это значит, им доставляет удовольствие жить ради кого-то…
Торопливо ловлю ее на слове.
— Значит, существуют удовольствия эгоистические и общественно полезные. Один с удовольствием делает добро, другой — зло. Кто вам предпочтительней?
Растерянность ее лишь на мгновение.
— Ну, конечно, кругом столько добра, одно добро кругом! Вранье кругом! Все врут! Кто больше врет, тот жрет от пуза. Да вы только поглядите на тех, кто учит нас жить! Там же ни одного лица человеческого! Одни бульдоги! Хоть раз бы их жен показали. Уверена, что все они кабанихи раскормленные! А треплются-то о чем! О народном благе! Они же хуже капиталистов, те хоть капитал делают, а эти только жрут и врут! Самый последний из мамашиной компании моральнее их, потому что, как говорит, так и живет. В этой стране всякий имеет право быть прохвостом и кем угодно и вообще жить, как сумеет, потому что все законы — одна трепотня.
Я осторожно возражаю.
— Но ведь сейчас вроде бы что-то меняется?
— Ой, только про перестройку не надо! Наши местные уже перестроились. Мамаша моя одному такому антик делала…
— Что?
— Ну, мебель-антиквариат. Я там была. У него. Это же бандит, хапуга, жадина! А под Новый год всякий раз по телевизору выступает, так что он там говорит! И даже морда у него по телевизору не такая поросячья, как в жизни. Даже мордой врать научились!
Мамаша моя, хоть и умная, а дура! Она думает, что они ее прикроют. Да продадут они ее, как лакея последнего. У них же за душой ничего… одна материя организованная. Понимаете, которые мафия наша, они страшные люди, но у них есть какие-то ихние принципы, законы, они стоят друг за друга хоть в чем-то, а те… Ну, скажите, отчего у всех у них такие круглые морды? Ведь вы тоже уже… ну, это… в годах, а у вас же лицо как лицо, а почему туда только с такими мордами пробираются? Ведь вот приезжают с Запада, рядом с нашими — люди как люди. А наши будто с какой жирной планеты спустились и не успели похудеть. Старые фотографии смотришь цари, генералы — красивые! Влюбиться можно. Порода! Валеркин отец Хрущева хвалит, да у него же морда евнуха персидского! Я бы к власти на порог не пускала мужиков с такими физиономиями. Ненавижу некрасивых мужиков. От них все зло на земле. От уродов!
Вот уж, право, и смех и грех! Сидит напротив меня красивая, почти голая женщина и поносит власть чище любого «враждебного голоса»! И ничуть не хочется ей возражать. Может быть, оттого, что лично мое лицо зачислено лицом, а не мордой. Приятно. Да и мне ли защищать власть имущих…
Странно, мы оба как-то забыли о Валере и вдруг одновременно вспомнили о нем. Она приподнялась, я оглянулся. Казалось, что он уже у самого берега. Так же хладнокровно взметалась рука, и исчезала, и появлялась снова. Конечно, маленькой завистью я завидую их молодости, силе, красоте, и мне приятно признаваться в этой зависти именно потому, что она очень, очень маленькая, эта зависть-грусть, ее можно почти не принимать в расчет, поскольку счет идет по совсем иной шкале, где поименованы ценности, несопоставимые с предметом моей маленькой зависти…
— А вот представьте, что во главе государства стал бы Валерка. Да одни бабы без мужиков ради него сто коммунизмов построили бы!
Она это серьезно?
— Я чего не понимаю. Гитлер, у него же рожа хорька была, а все орали «хайль». Или Черчилль — это же страх Божий, или еще Хрущев наш, а бровастый — это же цирк! Не понимаю. Если бы у меня было такое лицо, я бы в монастырь ушла, паранджу носила бы. А они? Скажите, они что, не понимают, что они уроды?