Этот день был ясный-ясный, такой, когда самого солнца не видишь, но оно везде: в сугробах, в стеклах окон, на кольях оград, даже в дымке над крышами. Вода в прорубях и у водоразборных колонок кажется совершенно синей, потому что вокруг очень светло.
Паня напихала в сумку послеобеденную почту, закрутила голову ковровым платком, взяла с печки теплые варежки и тронулась в свой обычный путь-дорожку. Когда стукнула первой калиткой, с рябины посыпался на нее легкий, душистый снег, и тут же метнулись ввысь толстые снегири.
Паня шла по белой, мягкой улице и совала газеты и письма в почтовые ящики на воротцах и калитках. И точно угадывая, где не на засове, заходила в выскобленные от снега дворы и стучалась в замороженное окошко. Дело шло ходко: подгонял веселый морозец, дыхание реки подпихивало в спину. И потертая черная сумка казалась непривычно легкой.
На ходу Паня побранилась с дворником из детского садика за то, что приморозило калитку и хоть через ограду прыгай; отогнала от водоразборной колонки мальчишек, которые дуриком лили воду, примораживая собственные валенки. На углу Молодежной улицы и Большого съезда купила себе баранки и уже помышляла о том, как сейчас забежит домой, соорудит чайку, поджарит колбаски…
И вдруг Паня остановилась. У галантерейного ларька в конце Молодежной улицы стояла жена Кудрявого. Паня сразу узнала ее и в зимнем наряде. Может быть, голенастые ноги в модных, каблукатых ботинках выдали?
У той было румяное, но холодное большое лицо, окруженное пухом оренбургской шали. С плеча висела ощерившаяся чернобурка и мертвыми своими глазами-пуговками тоже, казалось, разглядывала брошенную на прилавок комбинацию с капроновым кружевом.
— Володь, голубую брать? Ты бы поглядел. — Жена Кудрявого обернулась, подозвала рукой в красной варежке стоящего тут же неподалеку мужчину.
На том был бушлат с ясными пуговицами и… речная фуражка. За расстегнутым воротом розовела крепкая шея. Шея молодого здорового мужика. Улыбался он снисходительно и спокойно, как человек, уже с утра немного выпивший и еще не совсем опомнившийся от ночи, и который знает, что еще будет такая же ночь и пьяное довольство.
— Может, другую, розовую?
И жена Кудрявого полезла в пухлую сумочку за деньгами.
— Можно вас на минутный разговор? — сказала Паня, тронув ее за бостоновый рукав.
Та сразу оглянулась с растерянностью на своего спутника. Но шагнула с Паней в сторонку.
— Я от профсоюза… — сказала Паня. — Скажите, как мужа вашего здоровье, Григория Алексеевича?
Она спросила это громко, так, чтобы слышал тот, в речной фуражке. Жена Кудрявого снова оглянулась. Паню она не узнала, но была чем-то испугана.
— Да что про него рассказывать?.. — Она сделала сердито-оскорбленное лицо. — Выписался перед ноябрьской и напился вдрызг. Ну, и обратно приступ с ним, увезли его. Раз несамостоятельный человек, то как ты с ним…
— А этот самостоятельный? — вдруг спросила Паня, указав на речную фуражку.
— А вам что? — тихим шепотом спросила жена Кудрявого.
— Ничего, — так же тихо сказала Паня. — Только обмана не надо. Нехорошо. — И, поправив на боку сразу потяжелевшую сумку, повернулась и пошла прочь.
Ей надо было бы еще зайти на почту, оставить неврученные деньги, извещения. Но Паня свернула в свой переулок. Руки у нее не озябли, но она долго не могла всунуть ключ в замок и повернуть. Когда же наконец вошла в свою комнату в желтых обоях, села, не раздеваясь и прижимая к себе сумку. Со стены смотрела на нее собственная, очень непохожая фотография — вырезка из газеты, оправленная в рамку под стекло и с подписью: «Лучший письмоносец Гуляшовского отделения связи П. И. Розумкина».
«Какая уж лучшая!.. — вдруг с горечью подумала Паня. — Голова у меня теперь все-таки…»
Ей вдруг стало так больно, будто только вчера ударил ее по голове тот скверный мужик и будто только вчера она снесла Кудрявому в больницу последнюю передачку. Паня продолжала сидеть, не снимая платка и ватника, и под валенками у нее таял необбитый снежок.
Тикали ходики. За подмороженным окном умерился солнечный блеск, и снег поголубел. Кусты в палисаднике пушистились, как на цветной журнальной картинке.
Паня вдруг заторопилась. Скинула ватник, старые подшитые валенки, размотала платок, прячущий отросшие, молодые волоски. Из шифоньера появилось на свет пальто с воротником-шалькой, последняя, уже вдовья покупка, и шляпка-капор. Паня знала: платок ей лучше, но… Вот ботинок модных на меху у нее не было, и пришлось обуть новые, аспидно-черные валенки.
На почте она оставила сумку и побежала в Заречье, к больнице. Скрипел, как в тоске, снег, улицы синели и становились у́же. Противоположный берег казался очень далеким, хотя там уже горели огни.
— Добрый денек, Григорий Алексеевич! — сказала Паня, входя в палату. — С белой зимой вас! Давненько мы…
Он сидел растерянный. А она спокойно села рядом.
— Не поспела я купить вам чего-нибудь: схватилась, а магазины уже не торгуют. Нянечку попросила, она вам завтра виноградику принесет.
Кудрявый испытывал Паню глазами. Но в глазах у Пани не было ничего, кроме теплоты.