— Послушайте, — спокойно сказал он, — что вы кричите? Если я ношу очки, то это вовсе не значит, что я глухой. И я хочу вас спросить: чьи бессовестные руки ссыпали сюда сырую картошку? Мои или ваши? Почему вы тогда молчали, а сейчас шумите?
Не ожидавшая такого отпора тетка Агаша немного опешила, переглянулась с бабами, прячущими улыбки. Но домой не ушла: целый день помогала разгребать горячую, сопревшую солому, таскать ведерками и рассыпать по лужку оставшуюся «в живых» картошку. А вечером опять подошла к новому директору.
— Ты, милок Егор Павлович, на меня не обижайся: я не скажу, так, кроме меня, говорильщиков у нас не больно много, привыкли в молчанку играть. А не сказать — грех! До тебя тут всякие бывали, а каков порядочек, сам видишь…
— Даже сквозь очки вижу, — ответил директор, чуть улыбнувшись. — Спасибо вам за помощь…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Егор Павлович тебя помнит, — сказала Маня. — «Это, говорит, та самая, что всегда кричит? В общем, говорит, хоть и беспокойный, но правильный товарищ». И лошадь дал без звука.
— Ну кабы он не дал! — ворчливо отозвалась тетка Агаша. — Когда мы тут колхоз-то на ноги становили, его еще и тятя с мамой не придумали. Да шевели ты кобылу-то! Чего она у тебя, как неживая, плетется?
Она взяла здоровой рукой кнутик, вытянула лошадь вдоль темной спины.
— Ну, крути хвостом-то! Набаловали вас тут!..
Совсем рассвело. Лугова еще не видно было: оно лежало в лощине, — но петушиное пение уже доносилось. У брода через речку сквозили жидкие лозинки, по темной быстрой воде бежала рябь. Сырой берег занавожен, разъезжен машинами, телегами.
— Это тебе не Можайское шоссе, где Витька наш живет, — сказала тетка Агаша, подбирая ноги. — Правее возьми, а то как бы не увязнуть. Черноземушка наш тульский кормит хорошо, а уж про дорогу не спрашивай!
Чуть стемнеет, в Лугове прохладно. Туман стелется над вишняком, путается в смородиннике по садам и ползет в лощину за деревней. Трава у заборов холодная, влажная, кусты темные, густые. Над лощиной старые ветлы с острым, серым листом. Утром они светятся насквозь и играют, а вечерами сливаются в одну черную купу. Мух в Лугове мало, зато комарья хватает. Нудно зудят, выживают девчат, засидевшихся в густых палисадниках.
— Ах, нелегкая тебя возьми! — хлопнет кто-нибудь себя по лбу или по голой ноге. — Как собаки кусаются, нечистые духи!
Летний вечер долог. Пропылило по улице стадо, проскрипели воротца, пропуская скотину.
— Тебя еще здесь не хватало! — замахнулась тетка Агаша на чужую корову, когда та ткнулась мордой в ее калитку. И крикнула через улицу: — Домаша! Загоняй свой частный сектор! Снимай с печки доильный аппарат!
— Ладно смехи-то строить! — выходя с подойником, отозвалась соседка.
Маня вместе с подругой своей, Валюшкой, ушла на огород. Там вовсю фиолетовым цветом цвела картошка, уже два раза подбитая. Под прохладным листом желтел огуречный цвет, жестко топорщился лук, полз по палкам горох, развесив стручья. Маня с Валюшкой нарвали его полный фартук и, сидя в палисаднике, жевали прямо с сочной сладкой кожей.
У Валюшки круглое, каленое от солнца и ветра лицо. Она с завистью глядит на Маню, к которой загар как будто и не пристает: темные ресницы ложатся на бледноватые, чистые щеки.
— Ты огуречную кожу, что ль, на ночь привязываешь?
— Больно нужно! Платком покрываюсь пониже, вот и все.
— Надо что-то делать, — озабоченно говорит Валюшка. — А то я за покос вовсе обгорю, как индеец…
— Егор Павлович в очки не разглядит.
— Возьми его себе, и с очками вместе!
У Валюшки старая дружба с Мишей-шофером. Тот, когда на работу в поле возит, только Валюшку в кабинку и сажает. Но с тех пор как появился в совхозе новый директор, многие девчата сами не свои сделались. Это же примечала Маня и за Валюшкой: стала таскать с собой на работу сумочку с зеркальцем, босая теперь никогда на улицу не выйдет, на ночь волосы мочит и на бумажки накручивает. А то еще выдумала в Москву ехать сводить веснушки.
— Гляди, доведешь ты Мишку, посадит он тебя в машину, завезет да в яргу какую-нибудь свалит, — предупреждающе сказала Маня Валюшке как-то при случае.
Проводив Валюшку, Маня забралась на прохладную постель в сарае и, как всегда, оставаясь одна, сквозь подступающую дремоту отдалась ласковой и тревожной мысли о своем «залеточке». Уже третий год Володька Гусев, Валюшкин брат, слал письма из Севастополя.
Начиналось каждое одними и теми же словами: «Добрый день, веселый час! Пишу письмо и жду от вас. Здравствуй, мой дорогой тюльпанчик Маня! Пламенный привет с Черного моря и тысяча наилучших пожеланий в вашей молодой, ярко цветущей жизни!»
А ведь было время, с этим Володькой дрались, бегая вместе в школу, а когда повзрослели, то делали вид, что не замечают друг друга. У Володьки уже усы стали расти, а повадки остались озорные, диковатые. Маню он дразнил «цыганкой» за темные волосы, за большие черные глаза и все норовил ущипнуть, пихнуть в порыве ухаживания.
Уходя в армию и прощаясь с Маней на мостике у пруда, Володька сказал: