«После смерти отца я пребывала в страшной депрессии, но ведь одиннадцатилетний ребенок не может знать, что у него депрессия», – рассказывала потом Хелен[492]. По ее собственным словам, она чувствовала себя «полной развалиной»; у нее начались мигрени – но откуда ей было знать, что это мигрени[493]. «Война только что началась», – вспоминала она[494]; девочка оказалась с мамой среди «продуктовых карточек и нормирования мяса и газа, учений с воздушными налетами посреди ночи, ужасного одиночества и парализующего страха»[495]. Много лет спустя Хелен говорила, что ей по-прежнему больно возвращаться в те времена.
Даже взрослой женщиной она с тоской вспоминала, как смотрела на предрассветный утренний свет с «ощущением, что война все еще продолжается» и с ужасной мыслью, что «впереди ждет еще один долгий трудный день»[496]. В детстве девочка страдала от сильнейшей эмоциональной и физической боли, «но продолжала жить так, как будто ничего страшного не произошло: ходила в школу и на дни рождения подружек, выправляла прикус и так далее»[497]. Боясь реакции мамы, она тщательно скрывала от нее все свои страдания[498].
Дела у Хелен пошли еще хуже после перехода в новую школу. Учебное заведение Брирли, выбранное матерью, считалось
Приступы мигрени учащались, становились продолжительнее, и девочка начала думать, что у нее опухоль мозга. В классе Хелен часами проверяла свое периферийное зрение и, обнаружив плавающую муть, в очередной раз убеждалась: она умирает[501]. В некотором смысле она и правда умирала. Хелен задыхалась. В конце учебного года она провалилась на экзаменах. Ей дали возможность пересдать, но она провалилась опять. Временами девочка чувствовала себя так плохо, что не могла ни говорить, ни даже смотреть.
Потом, много времени спустя, она стала думать, что тогда пережила сильный нервный срыв. Но врач определил у нее «нервное перевозбуждение». И поставил условие: вернуться в школу осенью Хелен сможет, если поедет в летний французский лагерь. Семья условие выполнила, но девочка опять потерпела фиаско: ее с позором вернули домой. Хелен пришлось коротать лето в городской квартире. Когда-то в ней жило счастье, а теперь в полумраке комнат бесшумно сновала только прислуга в униформе[502].
Трудно представить, чтобы мать не слишком беспокоили проблемы младшей дочери, но голова ее действительно была плотно занята другим. Дядя и двое двоюродных братьев Марты с 1939 года пытались выбраться из нацистской Германии. Они жили в Гисене, в 1942 году облавы в городе стали обычным делом. Все видели: двери для выезда евреев из Германии быстро закрываются и скоро захлопнутся совсем.
Так и вышло. К сентябрю 1942 надежды избежать депортации в Польшу не осталось, и родственники Марты покончили с собой: кузены утопились, а их отец принял огромную дозу снотворного. Они были одними из последних евреев, оставшихся в Гисене на свободе; остальных к концу месяца отправили в лагеря смерти[503]. «Такова ужасная история нашей семьи, они изо всех сил пытались спасти родственников, двоюродных братьев Марты, отправляли им деньги», – объяснял племянник Хелен – Фред[504].
На фоне развивавшейся за океаном трагедии долгосрочные страдания дочери-подростка, возможно, представлялись Марте не слишком существенными. Неясно также, в какой степени сама Хелен была посвящена в причины тревог ее матери, но вряд ли девочка вообще ничего не знала. Семейство их было маленьким; ситуация, в которую оно оказалось втянуто, поистине ужасна. Хелен в любом случае находилась в эмоциональном плане на острие ножа. «Нас не бомбили, но бомбили лично меня», – говорила Хелен о тех годах, а потом добавляла слова, которые можно услышать от многих людей, выживших после тяжелых невзгод: «Из тех времен у меня и шрамы, и сила»[505].
К концу войны, в 1944 году, мать наконец осознала, что ее младшая дочка глубоко несчастна. Марта определила Хелен в очередную школу – прогрессивную школу Далтона. Хелен потом говорила, что это спасло ей жизнь[506]. Ее самооценка и чувство собственного достоинства начали быстро восстанавливаться благодаря поощрению и стимулам, которых ей так не хватало после смерти отца. Не в последнюю очередь это произошло благодаря заступничеству и поддержке педагога – мексиканца-монументалиста Руфино Тамайо. Хелен называла Тамайо «первым настоящим художником», которого она встретила на своем жизненном пути[507].