Лидочка присмотрелась — и, точно кто-то повернул картонную тубу калейдоскопа, лица детей вдруг распались на отдельные знакомые черты: смоляные завитки Линдта, улыбка мамочки, квадратный лоб Лужбина, ее собственная ямочка на щеке мальчика, тоже принадлежавшая прежде Галине Петровне, а до этого — кому-то еще, кому-то неизвестному по имени, давно забытому, но все равно родному. Кровь, смешиваясь, толчками застучала у Лидочки в висках, в запястьях, отдаваясь в груди мальчика, розовым ярким светом наполняя девочкины губы и веки, пульсируя сразу в миллионе вен — прошедших, будущих, настоящих.
Это мои внуки, вдруг поняла Лидочка. Все не закончилось. Совсем нет. Все продолжается. Но как же тогда? Но почему же? Она шагнула к окну, словно собираясь постучать, и тотчас у нее за спиной страшно закричала мамочка.
— Не пущу! Нет, не пущу! Барабариска!
Лидочка обернулась.
— Быстрее, — сказал Линдт, — ну же, быстрее.
Что-то билось у него в руках изо всех сил, вырываясь, что-то страшное, не мамочка, нет, но оскалившийся Линдт держал крепко, очень крепко, так что Лидочка почувствовала, как напрягаются под сухой кожей мышцы, как сжимают ее сильные мужские руки и все вокруг наливается светом, смыслом и торжественным плеском. Вода, тяжелая, теплая, текла уже не сквозь — а с нее, давай, давай, быстрее, закричал Линдт, я держу ее, возвращайся, давай, возвращайся, и Лидочка с размаху, двумя руками, ударила по оконному стеклу, так что все вокруг на секунду словно застыло, а потом взорвалось и осыпалось миллионом хрустящих сияющих осколков, и она побежала вслед за смеющимися детьми назад, по комнатам — теперь совершенно живым, полным прекрасных людей, дружелюбных собак и старой добродушной мебели. Все сильнее пахло мастикой, яблочным пирогом и можжевеловыми ветками, и все стремительнее приближался свет — ослепительный, плотный, молочный, полный такой радости, что Лидочка засмеялась тоже, а свет все приближался, пока не ударил ее по лицу сильной горячей ладонью, и еще раз. И еще раз. И еще.
— Ну же! — совсем близко, прямо над ухом, закричал Лужбин.
— Ну же, девочка, давай!
И Лидочка очнулась.
Лужбин стоял над ней на коленях, и лицо у него — даже не бледное, синеватое — прыгало, ходило ходуном: дрожали перекошенные губы, подбородок, дергалась изуродованная тиком щека.
— Ты, — сказал он, словно не узнавая, не веря, что Лидочка вернулась, что она вообще могла попытаться уйти. Ты…
Лидочка хотела ответить, но губы не слушались, шелестели, шелестела, уносясь в сток, полная ее крови вода, и отчего-то было очень больно спине, а еще несильно, но длинно ныли щиколотки и запястья, крепко стянутые распущенной на бинты простыней, какой все-таки молодец, умница. Ваня. Догадался. Спас… Спас… Спасибо.
Лужбин наклонился, пытаясь расслышать, и Лидочка, изо всех сил напрягая голос, прошептала — я… Я… Хочу…
— Что ты хочешь, Лидушка? — Лужбин приподнял ее за плечи. — Попить? Водички, может? Сейчас скорая приедет, потерпи, родная. Сейчас уже. Прямо сейчас.
Лидочка упрямо мотнула головой и наконец закончила.
— Я хочу остаться, — твердо выговорила она и сама удивилась, потому что никогда в жизни не говорила так, и никогда в жизни ничего для себя не хотела, не смела, а оказалось, что это так просто, надо всего-навсего набрать полную грудь воздуха и сказать. Просто сказать.
— Я хочу остаться, — повторила Лидочка, и Лужбин сразу понял, о чем она — о доме, о нем самом, обо всей жизни, которая с этой секунды наконец-то и навсегда стала у них общей, одной на двоих, как он и хотел, а теперь захотела и она, Лидочка. Она сделала свой выбор, впервые кто-то выбрал его, вот так — осознанно, по-настоящему, и Лужбин, задыхаясь от благодарности, заплакал, уткнувшись лицом в Лидочкин живот, впалый, почти детский, но уже таивший в своих золотистых потемках никем пока не прочитанную и не узнанную следующую главу.
За воротами резко вскрикнула недовольная ранним вызовом скорая, и серый от предрассветной усталости врач попытался затушить в переполненной пепельнице докуренный до картонного фильтра слюнявый бычок, но промахнулся. Господи, ты глянь, какой дворец, Вася, и что им, буржуям, не живется, ненавижу этих суицидальников, четвертый случай за неделю, и одни сплошные истерики, всех бы в психушку упек, честное слово, без права переписки, и хоть бы одна сволочь вены резала, как надо, — не поперек, а вдоль, вдоль, вдоль, так нет же — спасай их за эту зарплату, сволочей, ну, ладно, тормози давай, вот так, задом, задом сдавай, а то носилки не вопрем.