Это было прелестное чувство — нелепое и трогательное, как двухнедельный щенок с толстыми лапами и розовым голым пузиком. Ни Галочка, ни Машков не знали, что делать дальше, — Галочка потому, что действительно не знала, а Машков просто не торопился. Он был взрослый, несокрушимо порядочный и, что называется, с серьезными намерениями и потому хотел, никуда не спеша, обстоятельно пройти по дороге, ведущей влюбленную пару к загсу, — и ничего, ничего не упустить, ни поворота, ни взгляда, ни укромного уголка. Он надеялся прожить с Галочкой долгую и счастливую жизнь, этот наивный Машков, и потому заранее, как хороший хозяин, запасался воспоминаниями и событиями, которые помогут потом преодолеть неизбежную скуку бытового сосуществования и дадут бесконечные поводы для бесконечных рассказов детям и даже внукам — а вот тут мы с бабушкой первый раз поцеловались, а вон из того роддома тебя привезли, ох и орал же ты первую неделю, я тебе скажу — мы с матерью ума не могли приложить, что с тобой делать! Наревелась она тогда, бедная… А потом легче пошло, а уж когда Машуня родилась, мать с ней, как с куклой, возилась — для чистого удовольствия. Ну, ясное дело, с третьим ребенком всему научишься…
Машков все хотел, все-все, как у людей, и даже лучше — и свадьбу, и фату для Галочки, и шумное застолье, и поцелуи под крики «Горько!» — стыдливые поцелуи, отдающие счастьем, винегретом и холодцом. Он хотел детей, много, как можно больше, чтоб вставать к ним ночью, носить на закорках и петь им песни про паровоз. Он хотел ложиться с Галочкой под одно одеяло, а утром — завтракать вместе с ней, и вместе принимать друзей, и вместе готовить борщ — Машков был самоотверженно готов взять на себя чистку лука и картошки, а уж мусор Галочка сроду бы не выносила, и посуду он тоже запросто сам, тем более что после армии ему все равно было, сколько мыть тарелок — пять или пятьсот. Вот как сильно он любил Галочку, так сильно, что, никому не сказавшись, не объяснившись, не познакомившись с родителями, уже начал тихую и яростную осаду месткома по жилищному вопросу. А заодно принялся собирать рекомендации, чтобы вступить в ряды КПСС. Он был хороший советский парень, Машков, — и честно верил, что родина и партия сделают так, чтобы у них с Галочкой была отдельная квартира. Конечно, не сразу, может, лет через десять — но отдельная. А пока — разберемся. Снимать можно свой угол, в конце-то концов. Или у родителей пожить. Главное — вместе.
Конечно, Машков хотел Галочку невероятно — и как было ее не хотеть, ловкую, круглую, золотую, до краев налитую сочной, солнечной жизнью? Но именно поэтому он и не торопился, позволял себе предвкушать, вежливо сидел за накрытым праздничным столом, как сидят воспитанные интеллигентные люди. К тому же советская мораль, которую прививали мальчикам с самого детства, диктовала совершенно определенный стиль поведения с любимой женщиной — суровый и прекрасный в своей почти рыцарской аскезе. До свадьбы будущую жену можно было только уважать — это был тест, важнейший этап посвящения, и только победитель, выдержавший все искушения, получал в награду и коня, и полцарства, и священное право расстегнуть на царевой дочке лифчик — простодушный, страшненький, хлопчатобумажный и оттого ненормально, почти болезненно сексуальный.
Галочка, понятия не имевшая обо всех этих половых страданиях молодого советского Вертера, тем не менее нутром чувствовала, что Машков топчется на пороге чего-то очень важного и даже поделилась сомнениями с более опытными подружками — которые на деле были такими же замечательно наивными дурами, как и она сама. По-ихнему выходило, что парни все без исключения мечтают, как бы потискать девушку в темном углу, и вообще только об одном и думают, кобели. Галочка пожала плечами — это был еще один неоспоримый довод в пользу того, что ее Николенька был лучше всех.