Французские события привели Екатерину к одному, но очень важному выводу: надо сделать все, чтобы революционная зараза не проникла в Россию. Именно поэтому в России появляется цензура, на вполне невинного московского издателя масонских трактатов Н. Новикова обрушиваются репрессии, принесшие ему, в отличие от других, не пострадавших издателей, славу выдающегося русского просветителя. Вполне преуспевающий таможенный начальник, но посредственный писатель Александр Радищев попадает, как часто это бывает в России, под очередную «кампанию по борьбе с (против)…» и отправляется в Сибирь. Задрожали и масоны, чьи занятия рационалистка-императрица всегда презирала и над «таинствами» которых беспощадно глумилась. Если раньше императрица вполне снисходительно относилась к критике, то теперь она видит в ней потрясение основ. По поводу выхода в академической типографии пьесы Княжнина «Вадим» на сюжет из новгородской «республиканской» истории она устроила головомойку президенту Академии наук княгине Дашковой, которая, как и императрица, не читала пьесы до печатного станка. «Признайтесь, – обиженно восклицала Екатерина, – что это неприятно… Мне хотят помешать делать добро: я его делала сколько могла и для частных людей, и для страны; уж не хотят ли затеять здесь такие ужасы, какие мы видим во Франции?» Не будем забывать, что на дворе был июнь 1793 года, во Франции в это время Конвент принял драконовские законы против спекулянтов, Марию-Антуанетту разлучили с сыном и начали поспешно готовить постыдный процесс против нее, обвиняя мать в противоестественной связи со своим ребенком… Так что императрицу, дувшую на воду, можно понять – в Париже тоже началось с пьесок и прокламаций.
Что происходило внутри страны? Конечно, особых оснований для паники или даже тревоги не было. Дела шли своим чередом. Россия, победив турок, шведов и поляков, наслаждалась миром. Но без Потемкина уже не было прежнего блеска и осмысленности в политике, все шло, во многом, по инерции. Всеми делами теперь заправлял Платон Зубов. Он получил образование, сыпал мудреными словами, но был пуст и ничтожен, хотя тщетно тужился и надувался, чтобы походить на Потемкина. Другой «чернушка» Валериан Зубов убедил ранее столь здравомыслящую императрицу отправить его во главе армии в фантастический и совершенно бесперспективный поход в Индию и положил бессчетное количество русских солдат при штурмах прикаспийских крепостей. До Индии он, естественно, не добрался.
В том, что именно Платон Зубов оказался наверху, многие видели главное свидетельство разложения и упадка режима. Вот что пишет о последнем временщике Екатерины современник: «По мере утраты государыней ее силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатства. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняли прихожую и приемную. Старые генералы, вельможи не стыдились ласкать ничтожных его лакеев. Видали часто, как эти лакеи толчками разгоняли генералов и офицеров, коих толпа теснилась у дверей, мешала их запереть. Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремленными в потолок, этот молодой человек, с лицом холодным и надутым, едва удостаивал обращать внимание на окружающих его. Он забавлялся чудачествами своей обезьяны, которая скакала по головам подлых льстецов, или разговаривал со своим шутом; а в это время старцы, под началом у которых он служил сержантом, – Долгорукие, Голицыны, Салтыковы – и все остальные ожидали, чтобы он низвел свои взоры, чтобы опять приникнуть к его стопам». Из всех баловней счастья времен Екатерины II ни один не был так тщедушен и наружно, и внутренне, как Зубов. Как это далеко от мечтаний молодой Екатерины о ее царствовании как эпохе правды, законности, справедливости и милосердия. Сама царица всего этого не видела и не знала, а если и знала, то чего не простишь любимому «дитяти» или «чернушке» – я уже совсем запутался, кто из них кто!..
Шли годы, Екатерина не могла не думать о смерти. Она часто представляла себе свой последний час, но вполне романически, по-книжному. То она завещала похоронить себя в Царском Селе подле урны Ланского, то в Донском монастыре в Москве, то возле Стрельны – в Троице-Сергиевской пустыни, непременно в белой одежде с золотым венцом на голове, сочинила она себе и пространную эпитафию, из которой следует, что она умерла не от скромности. Мечтала она и умереть как-то по-особому: красиво и возвышенно. «Когда пробьет мой час, – писала она, – пусть только будут закаленные сердца и улыбающиеся лица при моем последнем вздохе». Но вышло все не так красиво и торжественно, а даже наоборот…