Девочка росла болезненной и слабой, но была очень любима своей далекой бабушкой-царицей Прасковьей Федоровной. Здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот царицы. А когда девочке исполнилось три года, Прасковья Федоровна стала писать письма уже ей самой. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и про батюшкино, и про матушкино здоровье своею ручкою, да поцелуй за меня батюшку и матушку: батюшку в правой глазок, а матушку – в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтанец теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать… Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтоб оне не надсаживались в своих печалех, и назови их ко мне в гости и сама с ними приезжай, и я чаю, что с тобой увижусь, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые… (в этом месте письма рукой царицы были нарисованы глаза. –
Желание увидеть любимую дочь и внучку становится главной темой в письмах старой царицы к Петру и Екатерине Алексеевне. Прасковья страстно хочет завлечь их в Россию хоть на время и оставить там навсегда, благо дела Карла Леопольда идут все хуже и хуже: объединенные войска германских государств, призванные на помощь мекленбургским дворянством, изгнали его из герцогства, и герцог вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. С раздражением Петр писал Екатерине Иоанновне весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь? Ибо ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего».
У бабушки на даче, в Измайлове
К 1722 году письма царицы Прасковьи Федоровны становятся отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, умоляет, просит, требует – во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друк сердешной, всева блага от всево моего сердца, да хочетца, хочетца, хочетца тебя, друк мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя, маленькую, и подружитца с табою: старая с малым очень живут дружна. Да позави ка мне батюшку и матушку в гости и пацалуй их за меня и штобы ане привезли и тебя, а мне с табою о некаких нуждах самых тайных подумать и перегаварить [нужно]». Самой же Екатерине царица угрожает проклятием, если та не приедет к больной матери. К середине 1722 года старая царица, наконец, добилась своего, и Петр потребовал, чтобы Карл Леопольд и Екатерина прибыли в Россию. Петр пишет, что если герцог приехать не сможет, то герцогиня должна ехать сама, «понеже невестка наша, а ваша мать в болезни обретается и вас видеть желает».
Воля государя, как известно, закон, и Екатерина Иоанновна с дочерью, оставив Карла Леопольда одного воевать с собственными вассалами и прочими многочисленными врагами, едут в Россию, в Москву, где в это время был двор. Прасковья ждет их в любезном сердцу Измайлове, посылая навстречу нарочных: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Пуще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года герцог Голштинский Карл Фридрих посетил Измайлово, то увидел довольную царицу Прасковью. Сидя в кресле-каталке, «она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех». Да, уже в августе 1722 года Екатерина с дочерью приехали в Измайлово. Снова Катюшка оказалась в привычном доме, среди родных и слуг. А за окнами старого дворца, как и в детстве царевны, шумел полный осенних плодов измайловский сад.
И мать и придворные, вероятно, только посмеивались, глядя на Катюшку: жизненные трудности, болезни, неясное будущее не изменили веселого характера общей любимицы. Она была, как и прежде, беззаботна. Почти сразу же она как будто забывает мекленбургский кошмар, танцует, веселится традиционными (с шутами) и «новоманирными» забавами. В октябре 1722 года для своих гостей Екатерина устроила спектакль. Она набрала труппу из фрейлин и слуг, заказала костюмы, попросила у герцога Голштинского в долг парики и самозабвенно режиссировала спектакль, состоявший, как писал Берхгольц, «не из чего иного, как из пустяков». На представлении присутствовали голштинские придворные, которые потом с печалью обнаружили, что их карманы значительно полегчали. Берхгольц был безутешен – в полумраке уютного зала кто-то вытащил у него дорогую табакерку.