Живая, искренняя, отзывчивая, как струнка, на чужую радость и чужое горе, без всякого образования, едва умеющая читать и писать, но жадная к знанию, на лету хватающая каждую новую мысль — она быстро завоевала себе все симпатии, напоминала она Наташу Ростову в ее первом хорошем периоде.
С шлиссельбуржцами у нас троих была переписка. Писал собственно Григорий Андреевич «каторжной тройке», как он называл нас, и подписывался неизменно «за всех Г.».
В самые первые дни по приезде, когда все еще вокруг меня было чужое и непонятное мне, Г. прислал мне первую свою записку. Она была согрета таким теплым чувством, так хорошо говорила о близости, о кровном родстве всех нас, спаянных одной идеей, что я на миг почувствовала себя там, в моей светлой радостной башне.
Раза два-три удалось нам видеть друг друга, всякий раз несколько коротких мгновений, когда нас водили в баню мимо Пугачевской башни или когда их водили на свиданье.
Иногда вечером, сейчас после поверки, в самый тихий час дня, когда дневная суматоха уляжется, а ночная еще не начиналась, мы ухитрялись перекликаться — мы трое с Пугачевской башней. Расстояние было очень большое, хотя и по прямой линии, приходилось кричать во весь голос, отрывисто и раздельно. Ограничивались всегда двумя-тремя незначащими фразами. Но приятно было сознание, что мы «разговариваем».
Мы, конечно, не могли узнать друг друга. Что могли дать коротенькие записки, обмен газетами, вечерние перекликания? И все-таки мы как-то сжились, привязались друг к другу, не как отдельные личности, мы даже не научились, как следует, отличать одного от другого, нет, а как две части одного целого, которые должны были соединиться.
В апреле привезли Биценко, убившую Сахарова. Бе посадили в Полицейской башне, смежно с нашими одиночками. Года два тому назад я встречала ее раза 2–3 на воле в Питере. Теперь я могла разговаривать с ней через калитку полицейского дворика на прогулках. Несколько раз мне пришлось полусмеясь, полусерьезно ругаться с ней по поводу ее невозможных отношений к товарищам. Она была тоже каторжанка, да еще убийца Сахарова. Естественно, что все жаждали увидеть, поговорить с ней. Стали усердно лазить на забор дворика Полицейской башни и заговаривать с ней. Она не могла понять психологию всех этих больших детей (а то и самых настоящих детей по возрасту). Ее сердило их «нелепое любопытство», их «надоедливость». Кроме того, в ней чувствовалась постоянная боязнь «выдвинуть личность впереди дела». Сначала она отмалчивалась и показывала им спину, потом перестала выходить на прогулки в часы прогулок пересыльных, а раз даже и отчитала кого-то. А те принимали ее поведение как проявление гордости, и обижались на нее.
И шлиссельбуржцы, и мы четверо смотрели на свое пребывание в Бутырках, как на короткий эпизод. Все — серьезные занятия, более тесное знакомство друг с другом, все это откладывалось «на каторгу». И все-таки, она, эта таинственная незнакомка, пришла к нам внезапно, как гром с ясного неба. Цервыми отправили шлиссельбуржцей.
Хорошо я помню тот вечер 11 мая. Как всегда почти, все были на окнах. Пели, осужденные за восстание, солдаты какого-то московского полка, разговаривали, смеялись. Вдруг снизу из противоположного корпуса торопливый голос:
— Товарищ Измаилович!
Тон этого голоса так не подходил к мирному настроению нашего вечера, что все сразу смолкли и насторожились. Я узнала голос одного из моих знакомых уголовных (почему-то я у них пользовалась особой популярностью).
— Что?
— Сейчас повели Гершуни и остальных из Пугачевской башни в сборную и все их вещи потащили.
Молчание сменилось спутанным говором, вопросами, догадками. Какой-то бестактный фидлеровец громко сказал:
— Вздор, уголовные всегда врут.
И, конечно, тут же был обруган, и весьма внушительно, принесшим весть.
Заволновались, закопошились. Один из мужчин, пользовавшийся особым расположением дежурного надзирателя, выбрался из-под замка своей одиночки в коридор, окна которого выходили на улицу и тюремные ворота, а мы тем временем, из женских одиночек, наблюдали за видными нам окнами сборной, делились своими наблюдениями со всеми товарищами. Там была заметна необычайная в такой час — было часов 10 вечера — суетня. Видно было, как протащили по сборной вещи. Прошли в арестантских халатах несколько человек. Вернулся наш дозорный с докладом:
— Только что отъехали от ворот несколько экипажей.
Дело было ясно.