Ночная компания причиняла нам немалые тревоги. Часто слышались истерические взвизгивания, порой хозяйка вылетала в коридор, следом за нею врывался ее „Рыжий“, и начиналась в этом узком и темном туннеле потеха молодецкая, да такая, что расцепиться не могли, как разъяренные собаки. — „Заволоводились“, — брезгливо и громко замечал, кто раньше всех просыпался. Из нашей комнаты выбегали почти все бабы и скучивались у настежь открытой двери. Насладившись даровым зрелищем, давали окрик: — „Да будет вам, кажется бы можно покончить покуда!“ — „Шельма баба, — замечал сапожник, — кошачья порода, точило!“ Зрелище скоро наскучивало, а, главное, все это было видено и перевидено, и только однообразие однотонного существования поддерживало интерес к дракам. Одни уходили по своим углам, более активные растаскивали любовников или разливали их попросту водой. Спектакль вызывал между угловиками обмен мнений между собой: „Ну, баба, я бы ее!“… — „А чего старик-то смотрит? тоже законный муж“. — „Поди-ка, нашелся храбрый, он, „Рыжий“-то, тебе покажет закон!“
Изредка, на похмельи, этот „Рыжий“ являлся к нам в нашу комнату, одетый в одно белье с распахтанным воротом. Японская война тогда только что началась. Интерес и любопытство волной проникали всюду. „Рыжий“ приносил с собой чурбан для сидения, засусленную, затрепанную газету. Друг его становился у дверной притолки. Начиналось чтение хриплым, пропитым голосом, сопровождавшееся либеральными мудрствованиями. Все это проделывал он, пожалуй, для отвлечения своей пьяной тоски. Его замечания о войне были и метки, и оригинальны. Однако, видя свои слова падающими на каменистую почву, он снимался и уходил со своим другом… пить. Кто они были? Оба пропойцы, не имевшие ничего, даже пары сапог для четырех ног; рубаха и штаны — вот все их достояние, но водка находилась каждый день, да и то сказать, они так пропитались ею, что незначительная доза этой влаги валила их с ног.
В нашей комнате, как раньше было сказано, жильцов самостоятельных, т. е. имевших свою кровать, свой образ на стене, было 11 человек. Первый по порядку от входной двери налево угол занимала, как я уже упомянула, женщина с маленьким ребенком. Любовник ее, хотя не жил у нас, проводил много времени здесь: ел, спал, длинно рассуждал.
Анна, мать ребенка, была незаурядная женщина, с очень серьезным, почти мужским, некрасивым лицом, высокая, как жердь, прямая, с плоской грудью. Она выделялась из всех угловиков. Большие серые глаза искрились добротой и юмором. Всегда сдержанная, спокойная, она любила захватывающее веселье и даже бешеный разгул. К 30 годам она уже перебывала в различных положениях, перепробовала все прелести многообразной жизни. Особенно увлекал ее непосредственный разгул. Острый, хорошо подвешенный язык, красивая речь, пересыпанная меткими пословицами, стихами, особенно из любимого ею Некрасова, создавали ей выгодное положение в компании гуляк. Она была совсем неграмотна, но собрала и вобрала в себя изрядное богатство. Откуда она все знала? — „А где и в каких переделках мне не довелось побывать“, — ответила однажды она. Ее умное молчание и такт поражали, когда пьяный любовник, — что повторялось почти каждый вечер — в тысячный раз „облаживал“ ее будущую жизнь. Он служил раньше хорошо, но, катясь вниз, теперь получал всего 25 р., пропиваемые им ранее получки, жалованья. По срывавшимся словечкам можно было догадаться, что он служил в охранке.
Еще молодой, с интеллигентной, красивой наружностью, с большими пытливыми глазами, белым с зализами лбом, он среди нашей кудлатой публики выделялся резким пятном. Сам он рассказывал свою биографию с горькой жалобой на судьбу. Четырнадцатилетним мальчиком он бежал из деревни в Питер, шатался и мыкался по всем углам и баржам, как бездомная собака. Сам учился грамоте, сам доходил до всего с присущей ему любознательностью. Ставши на ноги, служил у больших коммерсантов. Знал весь Петербург, как свои пять пальцев, бывал в палатах, в кабинетах сановников. Им дорожили, как ловким дельцом. — Сейчас я в последней степени деградации» — заканчивал он. Возвращаясь к Анне семь раз в неделю пьяным, он, сидя на кровати жены, заводил пьяную канитель, тягучую, как зарядивший осенний дождик. — «Чего ты, Анна, бездельничаешь целыми днями? Поступай учиться заготовки для сапог делать. С мастером я уже сговорился, три рубля в месяц, ручается в этот срок обучить. Куплю машинку в ломбарде, стану по три рубля на ребенка выдавать ежемесячно, чего же больше? Не хочу больше жить с тобой, надоело, кончено!»
Хотя он очень убедительно старался внедрить в голову Анны красоту трудовой ее будущей жизни, но эти перспективы нимало не соблазняли ее. Не возражая, оставаясь все время молчаливой, она только раз или два ему заметила: «а маленький ребенок как?»