Вообще мое пребывание в Кишиневской тюрьме памятно мне, как сплошная борьба с администрацией. К нам применялись жестокие репрессии за малейшие провинности, вроде переговаривания с товарищами в другом корпусе. Однажды два товарища, Вася Броска и Хаим Нахманберг, за это были вызваны в контору, жестоко избиты там и брошены в карцер. Когда мы узнали об том, мы подняли бунт. К нам в камеру ворвались надзиратели, чтобы тащить нас в карцер. Когда надзиратель хотел взять Маню Гольдман, она отказалась идти, говоря, что не может оставить ребенка. Тогда начальник распорядился взять ее силой. В сопровождении нескольких солдат он вошел в нашу камеру. Гольдман держала ребенка на руках, прижимая его к своей груди.
— Солдаты, — обратилась она к ним, — неужели у вас настолько нет сердца, что вы отнимете меня от моего ребенка?
Ребенок, испуганный видом чужих людей, кричал во весь голос, солдаты отступили назад и не смели приблизиться к ней. Тогда к ней подошел сам начальник, схватил ее за руки и сжал их выше локтя. После борьбы, продолжавшейся несколько минут, ребенка вырвали из рук матери.
-Возьмите его, — сказал начальник солдатам, — и унесите его отсюда.
Нина Глоба и я схватили поленья, лежавшие возле печки, и начали швырять ими в начальника, который отскочил назад. Он приказал взять и нас обеих в карцер.
Когда нас вели в карцер, вся тюрьма бушевала. Шум от бросанья мебели, стука и криков был оглушительный. Уголовные тоже присоединились к протесту политических.
Скоро приехал прокурор. Он обошел все камеры и уверил всех, что товарищи Броска и Нахманберг будут выпущены из карцеров. Действительно, через несколько часов нас всех выпустили. В мужском корпусе все политические были переведены в карцер на две недели.
Пришла пасха 1903 года — вторая в тюрьме.
На второй день ее необычные звуки достигли до нашего слуха. То громче, то тише, они, казалось, проникали в нашу камеру со всех сторон. Надзиратель стал все чаще пробегать мимо нашей двери. Мы все встревожились: что может это означать? Мы спросили у надзирателя. Он смотрел на нас несколько мгновений и затем прошептал:
— Приказано убивать жидов, вот что это значит.
Кровь бросилась мне в голову при этих словах. Я осталась стоять у двери, не будучи в силах сделать ни шагу.
Странное зрелище предстало нашим глазам, когда нас вывели на прогулку. Весь двор тюрьмы был покрыт перьями, которые ветер занес из города. Это были перья из еврейских подушек и перин, разорванных погромщиками.
Два дня и две ночи продолжалось избиение евреев, и их отчаянные вопли слышались в нашей тюрьме. Только на третий день начали арестовывать громил.[144]
Спустя некоторое время к нам в тюрьму привезли Давида Ройтерштерна. У него нашли мои письма и арестовали где-то в Польше, где он находился на военной службе. Эти письма послужили самой серьезной уликой против меня, так как в них я самым определенным образом высказывала свои взгляды на царизм и обсуждала меры борьбы против него.
Через несколько дней меня вызвали на допрос. Жандармский полковник встретил меня с торжествующим видом.
— Признаете ли вы эти письма, — при этом он вынул связку моих писем к тов. Ройтерштерну, — найденные у рядового Ройтерштерна и написанные по-еврейски, вашими?
— Я отказываюсь от показаний, — ответила я. Полковник тогда сказал:
— Предварительное следствие по вашему делу закончено, и по распоряжению его высокопревосходительства, министра внутренних дел Плеве, вы будете преданы суду.
Допрос был окончен, и меня отвели в мою камеру. После этого допроса для меня стало ясно, что меня нескоро выпустят.
Весть о том, что Гольдманы, Корсунская, Гриша Элькин, Шпайзман и я будем преданы суду, дошла до товарищей на воле. Этот поворот от практиковавшейся долгое время системы административной ссылки вызвал большой интерес среди либеральных кругов России. Несколько известных адвокатов — Маклаков, Кальманович, Ратнер и другие — написали прокурору, предлагая выступить в качестве наших защитников.
Наконец, нам вручили копию обвинительного акта. Статья, по которой мы обвинялись, карала каторгой от 8 до 12 лет.
Суд был назначен на 6 октября 1903 гада. За несколько дней до суда я была вызвана в тюремную контору. Вместо жандармов, которых я ожидала встретить, я увидела двух мужчин в штатском. Надзиратель назвал им мою фамилию и вышел. Первый раз со времени своего ареста я оказалась наедине с свободными людьми без неизбежных жандармов.
Один из посетителей обратился ко мне:
— Я — Кальманович, присяжный поверенный, а это мой коллега — Ратнер. Мы приехали вас защищать. Вы действительно автор тех писем, которые упоминаются в обвинительном акте?
— Да, конечно, — отвечала я.
— Сколько вам было лет, когда вы писали эти письма?. -спросил Ратнер.
— Шестнадцать.
— Ужасно, ужасно! — воскликнул Кальманович. — 8 лет каторжных работ за письма, написанные в 16 лет!
Он принялся ходить взад и вперед по комнате, глубоко задумавшись. Потом вдруг остановился, как будто вспомнив о моем присутствии, и сказал:
— Но вы не беспокойтесь. Вы увидите — вы будете оправданы.