Кто знает, что в конце концов заставило его поехать: то ли меланхолия, то ли дремотная пышность швейцарской природы, то ли пестрые толпы местных женщин. Холостяк сорока с небольшим лет, Маллиакас обычно действовал под влиянием настроения и своей печени. Он не был достаточно богат — ни материально, ни духовно, — чтобы совершить нечто из ряда вон выходящее, вместе с тем он был слишком богат, чтобы произвести на свет шедевр, которого от него когда-то ждали. Но он продолжал попытки. И часто, полон решимости оправдать чьи-то надежды, брался за перо и терзал бумагу. У него получались лишь незаконченные фрагменты, что, впрочем, не мешало Маллиакасу получать от них удовольствие. Но больше всего он любил сидеть поутру на балконе лучшего отеля, который только мог себе позволить, за чашкой кофе и перебирать komboloi
[15], доставшиеся ему в наследство от одного родственника. Маленькое удовольствие все равно удовольствие, и в такие минуты он садился поудобнее и поглядывал из-под темных век на площадь, где под платанами мелькали то чья-то прядь волос, то чей-то задик. Маллиакас иногда вздыхал при этом, потому что, хотя у него было много любовниц и все они были хороши по-своему, ни одна не воплощала собой тот образ неувядаемого очарования, который все еще жил в его воображении.Воображение — превыше всего он ценил в себе эту способность, но не умел раскрыть ее в полной мере, и друзья лишь смутно догадывались о ней. По дороге в Колоньи на встречу с Филиппидесом Маллиакас играл этим своим тайным сокровищем. Трясясь в автобусе среди пышущих здоровьем пассажиров, он с сожалением заметил, что каждый швейцарец, похоже, достиг душевного равновесия, тогда как он — грек — мог противопоставить этому лишь свою скрытую от посторонних глаз духовную жизнь и некоторую мягкую утонченность. Досада отозвалась горечью во рту, когда он, коснувшись рукой подбородка, обнаружил, что забыл побриться. Должно быть, подбородок у него совсем черный.
К тому времени как его высадили на нужной улице, Маллиакас был уже
Подъезд этого большого, но скромного на вид дома был выдержан в разумных пропорциях швейцарской архитектуры; в дверях появилась типично швейцарская горничная и сообщила гостю, что мадам Филиппидес позвали к больному. Но можно повидать господина: он в маленькой беседке в конце аллеи. И она тут же повела его по гравиевой дорожке, приветливо болтая о погоде. Маллиакас с довольно угрюмым видом изучал фигуру девушки со спины.
Подойдя к беседке, горничная заговорила громче.
— К вам джентльмен из Греции, которого вы ждали, господин Филиппидес, — почти прокричала она.
В решетчатой беседке из тонких белых дощечек, отодравшихся в нескольких местах, сидел высохший, но очень бодрый старичок.
— Да, — сказал он по-английски, тихим, но уверенным голосом, как говорят глухие, — мы получили вашу записку. А еще, несколько лет назад, письмо от Тилотсона: он предупредил, что вы можете приехать. Эллисон — он вам непременно расскажет — был моим другом во время событий в Смирне
[16], даже еще раньше, в Коньи. Я несколько лет прожил в Коньи. Меня послал туда кузен, совершенно запутав дела коврово-ткацкого концерна. За три года я увеличил число станков с тридцати трех до трехсот двадцати.От столь приятных воспоминаний мистер Филиппидес рассмеялся, а гость растерялся, не зная, что делать.
— Чаю хотите? — спросил Филиппидес.
Маллиакас не любил этот напиток, но принял предложение, чтобы чем-то заняться.
— Женевьева, чайник! Тилотсон, бывало, выпивал целый чайник. Да, целый чайник. Когда-то…
Девушка уже спустилась по ступенькам.
— Ах, но вы же не англичанин, — вспомнил Филиппидес и тотчас перешел на греческий.
Он выглядел необычайно бодрым, сидя за садовым столиком: на голове спортивная шапочка, на плечи накинут плед, а сизые костлявые пальцы, словно птичьи лапки, высовывались из коричневых вязаных митенок. Перед ним на оловянном подносике для писем стоял стакан с остатками чая.
— Жена огорчится, что не застала вас, — Филиппидес помешал чай, и ложечка звякнула о стакан. — Ее позвали к какой-то даме — забыл, к кому именно, — которая угасает, — сказал он, — угасает.
Ничем, видимо, не нарушая ход мысли хозяина, Маллиакас сел. Железные прутья кресла сжали ему бока. В беседке пахло плесенью.