– Мы-то – да, люди. А вот она… Ладно, благородные вы наши, пусть остается. Послушаем! Может, развеселит? А? Ну, а морду набить всегда успеем, да, Никуша? Как там у вас, в приюте? Темную подонкам устраивали?
– Эй! Опра Уинфри! Останься! Послушаем тебя. Может, амнистия выйдет. Ну, или срок скостим. К празднику. Так полагается вроде…
Марина села в кресло и жалобно спросила:
– А можно чаю? Замерзла страшно!
– Водки? – сурово предложила Аля.
Марина кивнула.
– И бутерброд. Если не жалко. Сутки ничего во рту не было.
– Что, с аппетитом неважно? – удивилась Женя. – Человечинкой обожралась?
Ника встала, положила на тарелку оставшуюся куриную ножку, помидор, соленый огурец и кусок черного хлеба. Аля открыла бутылку и оглядела сидящих.
– Ну, кто на новенького? Точнее, на старенького?
Женя кивнула и протянула стакан с остатками апельсинового сока.
Ника на секунду задумалась, потом вздохнула и махнула рукой.
– А, наливай. Хуже не будет. Уже.
Аля достала из шкафа чистый стакан и налила в него водки – до середины. Протянула Тобольчиной.
– Достаточно? Или?
Та кивнула.
– Пока да.
Жадно откусила большой кусок курицы, отпила из стакана и крепко зажмурилась.
– Ой, хорошо!
Ольшанская усмехнулась.
– А как же! У нас тут вообще хорошо. Праздник справляем. Женский день. Заметила?
Тобольчина испуганно посмотрела на нее и кивнула.
– Угу… – и сунула в рот дольку соленого огурца. – Боже, как вкусно!
– Последнее желание перед смертью, – сказала Аля. – Видишь, какие мы гуманисты!
– Хватит, Аль, – остановила Ольшанскую Женя, – подавится ведь. И смерть эта будет на нашей совести.
– Невелика потеря, – бодро возразила Аля и добавила: – Ну, что? Заморила? А теперь давай, собирайся. В смысле – с духом. А ты, Астрид Линдгрен, записывай. Может, потом сварганишь чего-нибудь. Типа «Исповедь гнусной мерзавки».
Тобольчина поперхнулась, отставила тарелку, вытерла салфеткой руки и губы и сказала:
– Ну, я… в смысле – могу?
Кивнули – давай, мол, поехали.
Тобольчина себя не оправдывала – просто рассказывала, как было на самом деле. Про свой городок, про школу, про маму. Про соседское белье во дворе на веревке. Про пьяные песни соседей. Про нищету и убогость. Потом про Москву. Бросила мимоходом: «Без подробностей, ладно? А то подумаете еще…» Дальше про то, как попала в Останкино. Потом про роман с Лукьяновым. Потом про аборт. Про врачебный вердикт. Про то, как стало тошно, почти невыносимо жить, когда любовь закончилась и Лукьянов ее «отставил». Про их последний разговор – ужасный, унизительный, гнусный.
Про мамин звонок не утаила. Сказала, что после этого просто стало легче принять решение. Решение приняла – завтра отправит по электронке заявление об уходе и эту страницу закроет. Что будет делать? Да наплевать. Что-нибудь подвернется. А может, уехать домой? Глупость, конечно. Здесь квартира. Возможности. Совсем другие возможности. Устроится, например, на какое-нибудь радио. Или на «тарелку» – в смысле, на платный канал. Все-таки личность она известная, маленькому каналу будет лестно взять ее на работу. А может быть, с телевидением закончит вообще. Куда пойдет – да бог его знает! Еще не думала. Потому… Потому что просто хочется ничего не делать. Отдохнуть от всего. Прийти в себя. Отоспаться, отлежаться. Почитать. Женины, кстати, книги – мама их просто обожает. Говорит, что дают надежду и вытягивают из депрессухи.
Потом она снова опустила глаза и заговорила тихо, торопливо и горячо:
– Простите меня, простите! Ради бога, простите! Я, разумеется, сволочь и гадина. Как нескладно я прожила! Как глупо всем распорядилась! Как долго не видела, в каком я болоте. Вернее, все понимала, а вот остановиться… Нет, не могла. Страшно было остановиться. Потерять все, что имею. А сейчас… Вот вы про совесть. А я не знаю, она это или нет, не она. Просто раньше могла, а сейчас… неохота. Неохота больше, вы понимаете? Может, в Лукьянове дело. Это я честно, как на духу. А может, в мамином звонке. А может… я просто устала. Так устала, что… Только вы мне поверьте. И, если можно, простите…
Все долго молчали. Первой заговорила Женя:
– Ладно, хватит, Марин! Все понятно. Главное, ты поняла. А значит, все как-то наладится. И у нас наладится. Я… тоже надеюсь. Все, успокойся. Забыли. Ну, или почти забыли.
Тобольчина заплакала – горько, громко, безутешно. Что-то бормотала, не все понятно, но ясно было – никого! Ни семьи, ни детей. Город огромный, чужой. Все еще чужой, да! А туда, домой… тоже нельзя. Там совсем пропаду. Пить начну… может. Папаша мой выпивал. Вдруг гены? Я же думала, что я такой трудоголик. Мне б только работать. День, ночь… Карьера? Да, карьеристка. Зато какая успешная! Сама, все сама. А оказалось – пустое все, ничтожное. И жизнь моя… тоже ничтожная. А работала так – ну, чтобы поменьше быть дома. Потому что одна.