Эти разговоры велись за спиной Изабеллы, нимало не подозревавшей о том, что ее отношения с Озмондом стали предметом обсуждений. Мадам Мерль не проронила ни слова, которое могло бы ее насторожить: она упоминала имя Озмонда не чаще, чем имена прочих джентльменов, коренных флорентийцев и заезжих, которые в большом числе являлись в палаццо Кресчентини выразить почтение тетушке мисс Арчер. Сама Изабелла находила Озмонда интересным – первоначальное ее впечатление подтвердилось, и ей нравилось думать о нем. Из поездки на вершину холма она унесла с собой некий образ, который дальнейшее знакомство с Озмондом не только не перечеркнуло, но, напротив, привело в полную гармонию с тем, что она предполагала или угадывала и что составляло как бы рассказ внутри рассказа – образ тихого, умного, тонко чувствующего, достойного человека; он прогуливался по мшистому уступу над чудесной долиной Арно, держа за руку девочку, чей чистый, как колокольчик, голосок сообщал новое очарование поре, именуемой детством. Картина эта не поражала пышностью, но Изабелле нравились ее приглушенные тона и разлитая в ней атмосфера летних сумерек. Эта картина говорила о таком повороте человеческой судьбы, который более всего трогал Изабеллу: о выборе, сделанном между предметами, явлениями, связями – какое название придумать для них? – мало значащими и значительными, об уединенном, отданном размышлениям существовании в прекрасной стране; о старой ране, все еще дававшей о себе знать; о гордости, быть может, и чрезмерной, но все же благородной; о любви к красоте и совершенству, столь же естественной, сколь и изощренной, под знаком которой прошла вся эта жизнь – жизнь, похожая на классический итальянский сад с его правильно разбитыми перспективами, ступенями, террасами и фонтанами, где непредусмотренной была лишь роса естественного, хотя и своеобразного отцовского чувства, тревожного и беспомощного. В палаццо Кресчентини Озмонд оставался все тем же: был застенчив – да, да, он, несомненно, робел, – но исполнен решимости (заметной только сочувственному взгляду) совладать с собой, а совладав с собой, начинал говорить – свободно, оживленно, весьма уверенно, несколько резко и всегда увлекательно. Он говорил, не стараясь блистать, что только красило его речь. Изабелла с легкостью верила в искренность человека, выказывавшего все признаки горячей убежденности, – например, он так открыто, с таким изяществом радовался, когда поддерживали его позицию, особенно, пожалуй, если поддерживала Изабелла. Ее по-прежнему привлекало и то, что, занимая ее беседой, он, в отличие от многих других, кого она слышала, не старался «произвести эффект». Он выражал свои мысли, даже самые необычные, так, словно свыкся и сжился с ними, словно это были старые отполированные набалдашники, рукоятки и ручки из драгоценных материалов, хранимые, чтобы при случае поставить их на новую трость – не на какую-нибудь палку, срезанную с обычного дерева, которой пользуются по необходимости, зато размахивают чересчур элегантно. Однажды он привез с собой свою дочурку, и эта девочка, подставлявшая каждому лоб для поцелуя, живо напомнила Изабелле ing'enue[108]
французских пьес. Такие маленькие особы Изабелле еще не встречались: американские сверстницы Пэнси были совсем иными, иными и английские девицы. Пэнси была в совершенстве воспитана и вымуштрована для того крошечного места в жизни, которое ей предстояло занять, но душой – и это сразу бросалось в глаза – неразвита и инфантильна. Она сидела на диване подле Изабеллы в гренадиновой мантилье и серых перчатках – немарких перчатках об одну пуговку, подаренных мадам Мерль. Лист чистой бумаги – идеальная jeune fille[109] иностранных романов. Изабелла всем сердцем желала, чтобы эту превосходную гладкую страницу украсил достойный текст. Графиня Джемини также посетила Изабеллу, но с графиней дело обстояло совсем иначе. Она отнюдь не казалась чистым листом; сия поверхность была густо испещрена надписями, выполненными различными почерками, и, если верить миссис Тачит, вовсе не польщенной этим визитом, носила явные следы клякс. Посещение графини привело к спору между хозяйкой дома и ее гостьей из Рима: мадам Мерль (у которой хватало ума не раздражать людей, во всем поддакивая им) позволила себе – и весьма удачно – изъявить несогласие с миссис Тачит, и хозяйка милостиво разрешила гостье эту вольность, поскольку и сама широко ею пользовалась. Миссис Тачит считала наглостью со стороны этой столь скомпрометированной особы явиться среди бела дня в палаццо Кресчентини, где к ней – как ей давно уже было известно – относились без малейшего уважения. Изабеллу не преминули ознакомить с мнением, которое утвердилось в доме ее тетушки о сестре мистера Озмонда: означенная леди так дурно управляла своими страстями, что грехи ее перестали даже прикрывать друг друга – а уж меньше этого нельзя требовать от приличного человека! – и ее без того потрепанная репутация превратилась в сплошные лохмотья, в которых неприлично было показываться в свете. Она вышла замуж по выбору матери – весьма предприимчивой особы, питавшей слабость к иностранным титулам, каковую ее дочь, в чем нельзя не отдать ей должное, в настоящее время, очевидно, уже не разделяет, – за итальянского графа, который, возможно, дал ей некоторые поводы пытаться утолить охватившее ее бурное возмущение. Однако графиня утоляла его слишком бурно, и перечень послуживших тому поводов намного уступал числу ее похождений. Миссис Тачит ни за что не хотела принимать графиню у себя, хотя та с давних пор пыталась ее умилостивить. Флоренция не отличалась суровостью нравов, но, как заявила миссис Тачит, где-то нужно провести черту.