– Ах, черт возьми, – вдруг вспомнил он, – да это граф Генрих де Пуаян… Да, да… Он хорош с госпожой де Тильер… Я помню, что слышал, как госпожа Тильер или Кандаль, не знаю, говорили, что он возвращается на этих днях… Может быть, он идет к ней… Посмотрим, примут ли его… Если да, то мне уже нечего сомневаться: дверь закрыта только для меня…
Он обернулся, следя глазами за тем, в ком еще не подозревал соперника, и увидел, что Пуаян, стоя на пороге дома госпожи Тильер, обернулся, в свою очередь, также следя за ним глазами. Несколько секунд оба они неподвижно разглядывали друг друга. Потом граф открыл дверь и больше не возвращался.
– Так и есть, – подумал Казаль… – Она его принимает, а меня нет… Но почему же, черт возьми, он обратил на меня такое внимание? В то время когда мы встречались у Полины де Корсьё, мы почти не говорили друг с другом, и я еле существовал для него, между тем как теперь… Не рассказала ли ему госпожа Тильер, что запретила меня принимать? В каких они отношениях? Это – единственный из ее друзей, которого я не видел вместе с нею… Мы о нем говорили. При каких обстоятельствах?
Он вспомнил вдруг с поразительной ясностью одну маленькую сценку, тогда им незамеченную; ко теперь встреча у этой двери внезапно воскресила ее в поле его внутреннего зрения с такой ясностью, как будто она произошла лишь вчера. Это было у госпожи Кандаль. Жюльетта была весела и смеялась. Графиня случайно произнесла имя великого оратора монархиста, и Казаль начал его высмеивать. С обычным ему тактом он сейчас же почувствовал, что стал на неверный путь, так как обе подруги не подхватили ни одного его слова, а госпожа де Тильер вдруг нахмурила брови. Потом разговор перешел на другую тему, но молодая женщина вмешивалась уже в него только рассеянно. Казаль припомнил даже и это обстоятельство. Какое отношение связывало его настоящие мысли с тем впечатлением? Он не отдавал себе в том отчета, но образ Пуаяна, стоявшего на пороге Жюльетты и сопровождавшего его, прогнанного, своим взглядом, преследовал его в течение всего остального дня, проведенного за игрой в мяч в Тюильри.
Встретив там молодого маркиза Ла Моль, такого же правого депутата, как и Генрих, он спросил его:
– Ты знаешь Пуаяна, Норберт?
– Отлично. А зачем тебе это?
– Потому что на этих днях я должен с ним обедать. А что это за человек?
– Талант, но… – молодой человек изобразил своим отбойником бреющего вам лицо брадобрея… – высокой цены…
– А по отношениям к женщинам?
– Предопределенный… Ты знаешь, жена его бросила и живет во Флоренции с одним из Бонивэ, как мне говорили… Что же касается до него, то мы не знаем ни одной его любовницы… Хотя, прибавил он, смеясь, – я когда-то думал, что госпожа Кандаль им очень интересуется… Она бывала на трибунах каждый раз, когда он должен был говорить с одной из своих подруг, которую иногда можно видеть в ее бенуаре в Опере, – такая блондинка, немного безжизненная, но с чудными глазами. Ты не догадываешься?
– Совершенно нет, – ответил Раймонд, узнав в этом быстром наброске госпожу Тильер. – Но, – прибавил он, – мы должны были обедать вместе именно у госпожи Кандаль. Только он куда-то уезжал, и все было отложено…
– Он вернулся дня четыре или пять тому назад, – продолжал Ла Моль, – мы участвуем с ним в одной комиссии… Он ездил в Дубе для агитации, которая ему не удалась…
Конец разговора этих двух артистов в искусстве поддавать мячи бы прерван началом новой партии, в которой Раймонд делал ошибку за ошибкой. Он снова попал на ясные следы мучительных подозрений и чувствовал, что у него не хватит силы не пойти по ним сейчас же. У всякого человека, в котором пробуждается подозрительность, является обостренность и напряженность чувств, аналогичные инстинкту выступившего в поход дикаря, от которого не ускользает ни помятая травка, ни сломанная ветка, ни зацепившаяся за куст нитка, ни смещенная с места поспешным шагом камушек. Как быстро шел он, руководствуясь ничтожными признаками, по фатальной дороге!