А теперь, мой друг, прощайте. Прощайте, звезда моего неба, светившая мне из ясного уголка этого пасмурного неба. Прощайте вы, которая поддержала меня тогда, когда я изнемогал под бременем жизни, вы, благодаря которой я могу сказать: я испытал счастье. Не бойтесь какого-нибудь рокового шага со стороны человека, покидающего вас лишь с одним вашим образом в душе и с одним только желанием знать вас счастливой и не заставить вас никогда пролить ни одной слезы. В эту ночь в моих тяжелых думах я решил, как употребить годы, которые мне осталось прожить. Из моего последнего опыта на политическом поприще я понял, что мне следует порвать и с этой деятельностью, с которой, впрочем, порвать навсегда мне ничего не стоит! Остаток моей душевной энергии я решил посвятить другому делу. Наши личные скорби были бы жестоко бесполезны, если бы не заставляли нас искать забвения в бескорыстном служении идее, в служении общему делу. Вы так хорошо знали мои замыслы в те счастливые дни, когда вы мне позволяли думать вслух при вас! Вы поймете меня, если я скажу вам, что решил ехать в Соединенные Штаты, где займусь моим капитальным трудом по социальной философии, план которого вы так одобряли. А для того, чтобы привести его к концу, нужны многолетние исследования, возможные только там, в Америке. Завтра, когда вы будете читать это письмо, я буду уже в море; предо мной будет только громада волн, все больше и больше отдаляющих нас друг от друга. Я уже подал президенту палаты свою отставку. Самые важные дела были уже приведены мною в порядок еще накануне поединка; а второстепенными согласился заняться наш благороднейший Людовик Аккрань, беспредельную любезность которого вы хорошо знаете; он и дал мне возможность выехать сегодня же. Первое лицо, которое он назвал, узнав о моем решении, были вы. Я ему сказал, что уже обсудил с вами это путешествие и что вы его одобрили; смотрите же, поддержите меня в этом. И вот теперь я могу думать только о вас и с грустью, и с неизъяснимой сладостью. Неправда ли, вы мне напишете? Но только еще не сейчас, позвольте мне выбрать время, когда я буду в состоянии узнать от вас обо всем, не испытывая смертельных мук. Оставьте мне в своем сердце местечко, как другу, чем я не мог бы удовольствоваться, оставаясь с вами. Мое сердце так болезненно уязвлено, так легко обливается кровью! Но разлука излечит и от этого, сохранив одно неувядающее чувство, вся суть которого заключается в этих простых словах: «Будьте счастливы даже не со мной, даже вдали от меня»… Еще раз прощай, дорогой друг мой. Не забывай, как я тебя любил, Что сказать тебе еще? Разве эти трогательные слова всех униженных судьбой, слова, которые говорю тебе из глубины моей души: «Господь да хранит тебя», моя единственная любовь!
Генрих».
Когда мы расстаемся с кем-нибудь навсегда, происходит странное явление: на душу оно производит то же действие, что отдаленность на зрение. Вы были в каком-нибудь городе, обошли его вдоль и поперек, рассмотрели каждый камень его здания. Вам не нравилась то одна, то другая его подробность. Вас поражало каждое нарушение гармонии: здесь стиль одного здания поражал вас своим контрастом со стилем соседнего дома, в другом месте запущенность здания, приходящего в ветхость, дальше неуклюжесть неудачно реставрированного фронтона. Ваше внимание разбивалось, вы не были подготовлены к тому впечатлению, которое получается от общего чарующего вида на город и которое вы теперь испытываете, любуясь с палубы парохода зданиями, возвышающимися вдоль берега или стоящими на горе одно над другим. Вы не в состоянии оторваться от этой панорамы, как Боабдиль, который, как гласит предание, все оглядывался на свою дорогую Гренаду и проливал по ней слезы.
В настоящую минуту город тонет в лучах солнца, заходящего во всем своем блеске; главы церквей, устремленные к небесам, верхушки горделивых памятников, низкие кровли лачуг — все словно осыпано золотой пылью. Это запоздалое очарование, при виде чарующего целого, напоминает то чувство, которое мы часто испытываем к умершему другу, когда провожаем его на кладбище: мы словно забываем, что друг этот иногда досаждал нам. Он вдруг предстает пред нами в идеальной красоте своего духовного существа — красоте, которую мы прежде не замечали. Его настоящая личность, освобожденная от ежедневных мелочей жизни, делается нам дорогой, и мы видим, как он был необходим нашей душе. Мы готовы применить к нему тот великий гуманный закон, по которому всякое доброе качество только тогда достигает своего развития, когда имеет рядом с собой противоположное — дурное. В умершем мы видим только его хорошие стороны и оплакиваем его с искренней любовью, сознавая, как часто были несправедливы к нему при его жизни. Несправедливости наши он чувствовал, но слез наших уже не чувствует. Какое злое противоречие и как торжествуют при этом жестокие моралисты! А что же оно, однако, доказывает, как не то, что мы живем и умираем одинокими, и только редко понимаем сердце ближнего и еще реже даем ему возможность понять нашу душу.