Пробравшись сквозь толпу машинистов сцены, пожарных, статистов в шарфах, поэт, высокий, согбенный, приблизился к нам, зябко подняв воротник, прикрывая им жидкую бородку и длинные, тронутые сединой волосы. Он был грустен. Аплодисменты клакеров и литераторов, раздававшиеся только в одном конце залы, предвещали ему ограниченное число представлений, немногих и избранных зрителей, скорое снятие пьесы с афиши, прежде чем его имя получит признание. Когда проработаешь двадцать лет и достигнешь зрелого возраста и полного расцвета таланта, упорное нежелание толпы понять тебя вызывает усталость и безнадежность. Доходишь до того, что говоришь себе: «Быть может, они правы». Боишься, сомневаешься… Наше громогласное одобрение, наши восторженные рукопожатия несколько ободрили его. «Вы в самом деле так думаете?.. Это действительно хорошо? Правда, я старался, как мог». И его горячие от волнения пальцы с тревогой цеплялись за наши руки. Глаза его, полные слез, искали искреннего и успокаивающего взгляда. То была молящая тоска больного, который спрашивает врача: «Скажите: ведь я не умру?» Нет, поэт, ты не умрешь! Оперетты и феерии, выдерживающие сотни представлений, привлекающие тысячи зрителей, давно будут забыты, исчезнут вместе с их последней афишей, а твое произведение останется вечно юным и полным жизни.
Стоя на опустевшем тротуаре, мы старались убедить и приободрить его. Вдруг рядом с нами раздалось густое контральто, опошленное итальянским акцентом:
— Эй, ты, сочинитель, довольно пуэжии!.. Пойдем кушать эстуфато![2]
И тут же толстая дама в капоре и красной клетчатой шали так грубо и деспотично подхватила нашего друга под руку, что в его лице и движениях сразу почувствовалась неловкость.
— Моя жена, — представил он ее нам и обратился к ней со смущенной улыбкой. — Не пригласить ли нам их к себе, чтобы показать, как ты готовишь эстуфато?
Польщенная в своем тщеславии — тщеславии искусной кулинарки, итальянка довольно любезно согласилась принять нас, и мы впятером или вшестером отправились с ними, чтобы отведать тушеной говядины на высотах Монмартра, где они жили.
Признаюсь, я был не прочь познакомиться с домашним бытом поэта. Наш друг с самой женитьбы жил очень уединенно, почти всегда в деревне, но то, что я знал о его жизни, подстрекало мое любопытство. Пятнадцать лет назад, весь во власти романтического воображения, он встретил в окрестностях Рима восхитительную девушку и страстно в нее влюбился. Мариа-Ассунта жила со своим отцом и кучей братьев и сестер в Транстевере, в одном из домишек, омываемых Тибром, с привязанной у стены старой рыбачьей лодкой. Однажды он увидел, как красавица итальянка, в красной юбке с плотно облегающими бедра складками, стоя босиком на песке и засучив до плеч рукава, вынимала угрей из невода, с которого стекала вода. Сверкающая чешуя в сетях, полных воды, золотистая река, пунцовая юбка, прекрасные черные глаза, глубокие и задумчивые, мечтательный взгляд которых казался темнее в лучах яркого солнца, поразили поэта, хотя и напоминали своей банальностью виньетку романса в витрине музыкального магазина. Случайно сердце девушки оказалось свободным — она еще никого не любила, кроме жирного кота, угрюмого и рыжего, тоже мастера ловить угрей, у которого шерсть становилась дыбом, как только кто-нибудь приближался к его хозяйке.
И животных и людей — всех приручил наш влюбленный поэт. Он обвенчался в церкви транстеверинской богоматери и привез во Францию прекрасную Ассунту и ее
Ах,
Кто бы подумал, что этот прелестный рот, которому молчание придавало столь совершенную античную форму, может раскрыться для того, чтобы извергнуть неудержимый, бурный поток ругательств!