Энтузиазм, с каким он начал день, улетучился, Алексей Петрович казался себе старым, износившимся человеком, с изумлением оглядывающимся на свою молодость. Да еще мечтающим о какой-то необыкновенной любви…
Взгрустнув, он закурил трубку.
«Ты действительно устал, — вяло убеждал он себя. — Тебе действительно необходимо развеяться. А то закиснешь здесь среди мелкой подлости и страха».
Дверь в библиотеку тихонько отворилась, заглянула Ляля, робко спросила:
— Папа, к тебе можно?
— Это срочно, малыш?
— Да, папа.
— Н-ну, заходи… А я вот привожу в порядок свои бумаги, — стал оправдываться перед дочерью Алексей Петрович, разглядев на ее лице такое неутешное горе, какое бывает лишь у детей определенного возраста. И с ним самим бывало нечто подобное, когда от нанесенной обиды жизнь теряла всякий смысл, хотелось умереть, да так, чтобы все поняли, какое сокровище они потеряли.
Зная, что в таком случае не нужно и даже вредно проявлять сочувствие, Алексей Петрович выбрался из-за стола, перешел на диван, пригласил дочь сесть рядом, приказал:
— Рассказывай.
Ляля молча протянула ему раскрытый дневник. Внизу было написано каллиграфическим почерком: «Уважаемый товарищ Задонов А. П. Прошу Вас посетить школу завтра, четвертого апреля 1937 года, желательно — с десяти до одиннадцати, для беседы по поводу политически неправильного поведения вашей дочери. Классный руководитель…» — и далее витиеватая подпись, как бы вытянутая в одну линию изгородь, напоминающая обессиленную пружину.
— Это по поводу комсомольского собрания? — догадался Алексей Петрович.
— Да, — едва слышно ответила Ляля.
— Рассказывай, — еще раз потребовал он. И, услыхав судорожный вздох, грубо оборвал: — И не канючь!
— Я не канючу, — прошептала Ляля, выпрямилась, плотно сжала губы, устремила свои большие глаза цвета гречишного меда вдаль. Затем кашлянула и заговорила напряженным от усилия голосом: — Когда предложили исключить его из комсомола, я встала и сказала, что мы не имеем права осуждать его за то, что он верит своему отцу: ведь он его знает лучше, чем мы. Еще я сказала, что если выяснится, что на его отца враги революции возвели поклеп, то нам станет всем стыдно. Еще я сказала, что его я знаю очень хорошо: он настоящий комсомолец и готов за революцию отдать жизнь. Вот. И я голосовала против исключения. А все остальные — за.
— Дальше.
— Дальше? Дальше они стали говорить, что я сама не достойна быть в комсомоле, раз не понимаю таких простых вещей, что… что я предаю идею ради… ради личных отношений. Они предложили исключить из комсомола и меня.
— Кто это — они?
— Секретарь классной ячейки и… и другие. А классный руководитель, Татьяна Валентиновна, сказала, что надо разобраться, а потом принимать решение. Сказала, что поговорит с моими родителями. Вот и… — И Ляля кивнула головой на дневник, который Алексей Петрович все еще держал в руках.
— Девочка моя, ты вела себя совершенно правильно, — уверенно заговорил Алексей Петрович, не сбиваясь на сочувствие и прочие сентиментальные штучки. — А в школу я схожу, с вашей классной руководительницей поговорю. — Помолчал, обнял дочь за худенькие плечи. — Ты у меня молодец, малыш. Я горжусь тобой.
Ляля ткнулась ему в грудь и разрыдалась, но не так, как до этого, то есть от отчаяния, а с облегчением. Он не стал ее утешать, а лишь гладил по голове, давая выплакаться и успокоиться.
На сердце у Алексея Петровича и у самого-то было неспокойно. Он понимал, что поступок дочери лежит целиком на его совести, что ему надо было еще тогда как-то объяснить ей, что обуха плетью не перешибешь, что время такое и прочее в этом же роде. Но он и сейчас не знал, как это объяснить так, чтобы не уронить себя в ее глазах. Сам-то он, если признаться, струсил, сподличал, взявшись написать статью о Гнате Запорожце, и хотя слово национализм там произнесено не было, оно вполне подразумевалось из текста, а это и есть подлость. Но что ему оставалось делать? Подставлять свою голову под топор палача? Ведь ясно, как божий день, что Фефер со своей братией расписали среди писателей подобные статьи исключительно для того, чтобы прикрыться ими от возможных случайностей, что они, быть может, знают наверняка, в чем их могут обвинить и пытаются повязать с собою других. Иначе зачем вдруг такая бурная атака против национализма со стороны людей, еще вчера принадлежащих к сугубо еврейским националистическим организациям? Они и сейчас принадлежат к тем же организациям. Разве что вывеску поменяли. Отсюда и страх. И у тебя страх оттуда же — из твоего захудалого дворянства, с позиций которого ты смотришь на сегодняшний день. Не можешь не смотреть. Потому что это — в крови. И у них тоже в крови. Только не дворянство, разумеется, а местечковое иудейство. Или черт их знает, что там такое! Они и сами наверняка не знают. Как и ты не знаешь ничего конкретно о своем захудалом дворянстве.