На сей раз он не участвовал в параде по случаю годовщины Октября по причине своего ранения и каких-то там осложнений, поэтому времени имел много и все это время проводил в библиотеке академии, наверстывая упущенное, да посещал кабинет физиотерапии. Наладилось и с немецким: перебравшись к Верочке, в семью, где все владели двумя-тремя языками, Матов постепенно втянулся в живую немецкую речь, и постижение доселе неподъемного языка пошло значительно легче и даже с неизвестным ранее удовольствием. Жаль, что все это продолжалось недолго: началась так называемая финская кампания.
В конце декабря Матова и еще несколько слушателей академии направили в Генштаб в качестве офицеров для поручений и дежурных по оперативному отделу. Домой приходил поздно или вообще не приходил, если дежурил в Генштабе. Несколько раз выезжал в Ленинград, оттуда на Карельский перешеек или в Карелию, где не было сплошной линии фронта, где наши войска лишь прикрывали города, дороги и угрожаемые участки, где действовали отдельные отряды как финнов, так и наших. Это была другая война, мало похожая на ту, в которой Матов участвовал на Дальнем Востоке. Было что сравнивать, над чем поразмышлять. Да и смотрел он на эту войну с более высокой колокольни своего опыта и должности офицера Генштаба, откуда и видно дальше, и чувствуется острее.
Первого марта «линия» была прорвана, несколько дивизий Красной армии обошли по льду Финского залива сильно укрепленный Выборг, далее открывался практически ничем не защищенный путь в глубь Финляндии, к Хельсинки. И финны запросили мира.
Матов побывал потом на «линии Маннергейма», проехал ее на трофейном немецком штабном вездеходе, а это почти сто километров дотов, дзотов, казематов, железобетонных надолб, минных полей, колючей проволоки и окопов полного профиля. И все это прорвали, прогрызли, раздолбали. Но надо ли было это делать? Ведь можно было обойти «линию» с практически незащищенных флангов, в самом начале ударить значительно севернее с прицелом на Хельсинки. Результат был бы тот же самый, но со значительно меньшими потерями и за более короткий срок. Однако Матов ни с кем своими сомнениями не поделился: все-таки его колокольня была не такой уж и высокой, чтобы видеть то, что видно из Кремля и Генштаба. Наверняка и там думали о такой же возможности, но предпочли фланговому удару удар в лоб. Ему еще учиться и учиться.
Глава 16
Страшно умирать в любом возрасте. Особенно — в расцвете сил, когда, кажется, смог бы сделать так много, и так много еще не повидал, не познал, не попробовал на вкус и на ощупь. Еще бы лет десять. Хотя бы пять. Но нет ни десяти лет, ни пяти, ни даже пяти дней.
Вечером Исааку Эммануиловичу Бабелю, известному советскому писателю, талантливому и удачливому, зачитали приговор: к высшей мере наказания… за контрреволюционную деятельность, направленную против советской власти. В том числе и за то, что состоял в заговоре с тем-то, тем-то и тем-то. Среди заговорщиков Николай Иванович Ежов. И Ежову — тоже высшая мера. И всем, кто проходил вместе с ним по этому делу. И Розалии Марковне Гинсбург, цветочнице с улицы Горького. Но Ежову и другим — куда ни шло: вполне возможно, что и состояли, и вредили. Да хотя бы за то, что пустили в распыл столько честных и преданных советской власти коммунистов. Того же Кольцова-Фридлянда, например. Или Агранова, Бокия, Вейнштока, Фельдмана. Прекрасные же люди, верные товарищи и самоотверженные чекисты. А сколько еще других! Всех уж и не упомнишь. А Розалии Марковне — поделом: не болтай лишнего. Но его-то, Исаака Бабеля, его-то за что? Откройте любое его произведение — партийность и соцреализм в чистейшем виде. Сам Сталин отмечал. И Горький. Только Буденный с Ворошиловым ворчали по поводу «Конармии»: мол, враки, клевета на Красную армию и все такое прочее. Но вступился Горький — и ворчня, не стоящая внимания, затихла сама собой.