Бригадир отступил в сторону, за что-то зацепился, посветил: из завала торчали ноги, обмотанные грязным тряпьем, а по тряпью – ржавой проволокой. Из-под тряпья блеснул глянец добротных резиновых сапог.
Это были лучшие сапоги в их бригаде – а может, и во всем лагере, – и принадлежали они Гусеву, старику-законнику из Ленинграда. Тоже троцкисту. Сапоги ему прислали с воли нынешней зимой, они имели теплую войлочную подкладку, но чтобы их не отобрали блатные, Гусев обматывал сапоги тряпьем и проволокой: маскировал их добротность.
Плошкин поставил светильник на камень и стал разувать Гусева. Выживут они сами или нет, а все лучше в сухой и теплой обувке. Да и разувать надо сейчас, пока тело мертвеца не закаменело от холода. Стащив сапоги и шерстяные носки толстой домашней вязки, Плошкин потрогал подошвы старика – они были еще теплыми. Однако бригадиру и в голову не пришло откапывать Гусева: и маяты много, и вряд ли от этого будет прок.
Выбрав место посуше, Плошкин, нога об ногу, стянул свой сапог и стал переобуваться. О Гусеве он уже не думал; его смерть и, как можно предположить, еще четверых, не произвела на Плошкина почти никакого впечатления, разве что легкую зависть: мучился человек и наконец отмучился.
Сверху капало, шуршали падающие куски мерзлоты. Отвалился большой кусок и скатился по завалу к самым ногам Плошкина. Послышалось потрескивание и будто покряхтывание. Плошкин поднял голову и увидел, что потолок над головой вздулся этаким нарывом, и, подхватив сапоги, поспешно отступил в глубь штрека.
И вовремя: земля снова тяжело вздохнула и вздрогнула от нового обвала. Правда, этот обвал был не велик – он не дотягивал до потолка, зато вместе с породой выплеснулось огромное количество воды, и Плошкин подумал, что мерзлота не такая уж и вечная, как о ней говорят, а там, где в нее проник человек, она начинает ему мстить.
Закончил переобувание Плошкин уже в окружении своей бригады. Никто не произнес ни слова. Только смотрели, как он возится с носками и портянками, безуспешно пытаясь всунуть потолстевшие ноги в чужие сапоги. Так и не сумев этого сделать, Плошкин с сожалением отложил портянки в сторону, оставив лишь носки, обулся, оглядел окружающих его людей – не столько их самих, сколько их ноги, – ткнул пальцем в опорки Пакуса, приказал:
– Переобувайся.
Пакус тут же поспешно стал разматывать тряпье на своих ногах и стаскивать резиновые опорки. У Пакуса тоже недавно были неплохие сапоги, но их отняли блатные, дав ему взамен почти ни на что не годную рвань.
Пока Пакус переобувался и все так же молча следили за ним, как минуту назад за бригадиром, Плошкин соображал, что бы еще сделать. Его взгляд остановился на слабом огоньке светильника, и в голову пришла мысль, что надо бы развести костер: и свет будет, и тепло. А на дрова использовать трап. Правда, он сырой, но для начала можно на растопку пустить ручки лопат и кайл, а там уж и доски загорятся.
Конечно, за трап по головке не погладят, и за лопаты тоже, но… но это в том случае, если они выберутся, а пока без тепла и света никак нельзя.
И Плошкин отдал необходимые приказания.
Глава 2
Люди сгрудились вокруг костра в безнадежном оцепенении. Дым от сырых досок, оторванных от трапа, по которому катали тачки с породой, поначалу поднимался к потолку и растекался по штреку, потом стал сгущаться и опускаться вниз, заполняя собой все пространство. Дышать становилось все труднее, и Плошкин велел загасить часть головней, а в костер подбрасывать лишь щепки, которые горели веселее и выделяли меньше дыма. Иногда сам брался за кайло и тюкал толстые лиственничные плахи, твердые, как железо, но чаще заставлял делать это других: чтоб не раскисали.
Соорудив вокруг костра нечто подобие скамеек, люди тесно облепили его и тянули к огню скрюченные ладони, уже не способные принять нормальную форму и обрести былую гибкость, будто навек закоченевшие по форме древок лопат, кайл и держаков тачек. Слышалось нездоровое – с сипением и свистом – многоголосое дыхание, потрескивание и шипение щепок, облизываемых ленивым огнем, издалека доносился торжествующий звон капели.
Казалось, что в глухом подземелье собрались не живые люди, а мертвецы, отвергнутые и раем и адом. Или духи, стерегущие золотые жилы.
Сколько минуло времени, никто бы не смог сказать с определенностью. Притупилось и чувство голода, вспыхнувшее было в тот, по-видимому, час, когда организм привык принимать скудную лагерную пищу. От костра исходило слабое тепло, а со всех сторон давила промозглая сырость, какая, должно быть, существует в могилах. Люди дремали, тесно прижавшись друг к другу плечами, и Плошкину стоило труда вырвать кого-нибудь из этого круга для поддержания костра. Человек вываливался в темноту, и вскоре рядом раздавалось немощное тюканье кайла по сырой доске, запаленное дыхание.
"Долго не протянем, – равнодушно думал всякий раз Плошкин, – Или замерзнем, или угорим от дыма. Да оно и лучше, чем такая жизнь".