Решив остаться в России, Дитерикс не сказал всей правды о своем сыне, а проверить, кем служил его сын, русские, как полагал Дитерикс, не могли, поэтому в специальной анкете записал: унтер-офицер пехоты, понимая, что напиши он правду, его бы, пожалуй, не оставили.
Малышев был таким, каким Франц Дитерикс хотел бы видеть своего сына: спокойный, рассудительный, доброжелательный и трудолюбивый. В нем, правда, была сильна славянская разбросанность и желание схватить все сразу, но это, считал Дитерикс, пройдет с возрастом. К тому же и сам Малышев относился к нему, к немцу, не как другие рабочие – с недоверием или равнодушием, а иные и с ненавистью, будто эту войну придумал ни кто иной, как сам Дитерикс, – а весьма дружелюбно.
– О, Микаэл! – воскликнул Дитерикс, входя в мастерскую и широко улыбаясь, словно они сегодня не виделись и вообще встретились после долгой разлуки. – Какие дела?
– Дела, как сажа бела! – откликнулся Малышев, блеснув белозубой улыбкой на чумазом лице. – Зер гут, Франц! Зер гут! – И спросил: – Ком нах хаузе?[10]
– Я, я! Нах хаузе. Унд ду?[11]
– Нах фюнф минутен[12]
, – ответил Малышев, и Дитерикс улыбнулся еще шире от удовольствия слышать пусть не слишком правильную, но все-таки родную речь, не напрягаясь в разгадывании сказанного и в поисках чужих слов. Но из той же благодарности он считал себя обязанным отвечать молодому другу исключительно по-русски.– О, пьять минутен есть нуль минутен. Я подождать и вместе ходить домой. Хорошо?
– Зер гут, Франц. Их бин гляйх.[13]
Через полчаса, приняв душ и переодевшись, Малышев и Дитерикс вышли за проходную, пересекли железнодорожные и тянущиеся параллельно с ними трамвайные пути, отделяющие череду заводов от жилых поселков, и зашагали вверх по улице, полого поднимающейся на изрезанный оврагами увал. Слева лежали развалины домов, кирпичных и в основном двухэтажных, построенных незадолго до войны, справа за вполне приличной чугунной оградой, пощаженной войной, тянулся парк, состоящий из одних акаций с черной от копоти листвой. В парке же, невидимый за деревьями, располагался стадион, и оттуда доносился то взлетающий, то опадающий гул болельщиков: местная футбольная команда играла с приезжей.
На выходе из парка стоял пивной ларек, возле которого толпилось с десяток мужчин, в основном пожилых.
– Ого! – воскликнул Малышев. – Есть пиво и нет очереди! Немен зи бир, Франц? – спросил он и, заметив движение руки немца к боковому карману пиджака, предупредил, бренча в ладони серебром: – Их бевиртен дих.[14]
Дитерикс согласно закивал головой: для него принять угощение пивом являлось знаком внимания и взаимного расположения.
Они подошли к ларьку, Малышев взял две кружки, одну протянул Дитериксу. С кружками они отошли чуть в сторону.
Малышев и Дитерикс пили пиво и смотрели вниз, на черные громадины заводов, вытянутых вдоль железной дороги.
Казалось, что и влево, и вправо тянутся они бесконечной чередой, пропадая за горизонтом. Чадили десятки труб, дым смешивался с паром и висел почти неподвижно над почернелыми корпусами, над причудливыми башнями коксовых батарей, над железным кружевом, оплетающем доменные печи. Багровое пламя вырывалось то здесь, то там; черные, бурые, сизые, фиолетовые и прочей расцветки дымы вспухали из этого пламени, извергались из высоких и низких труб, закручивались в спирали, чернели и вспыхивали буйным разноцветьем, пронизываемые ярким солнцем, – и там, в этом аду, работали сейчас люди, оттуда они только что вернулись сами.
По железной дороге катился длинный состав товарных вагонов, катился куда-то на север. На открытых платформах лежали связки труб, проката, арматуры, железного листа, стояли ящики, контейнеры, что-то было тщательно укутано брезентом, виднелись часовые с винтовками; громыхали между открытыми платформами и тяжелые пульманы, и желтые цистерны с какой-то химией. Дым от спаренных паровозов тянулся над составом, сваливаясь к заводским корпусам. Навстречу товарняку с воем катил на юг скорый московский поезд, блестя вымытыми зелеными вагонами – поскорее, поскорее из этого ада к теплому морю, к чистому воздуху.
Но Дитерикс и Малышев смотрели на эту картину без ужаса. Они смотрели на нее почти с восторгом, пораженные творением человеческих рук, собственным творением.
– О! – воскликнул Дитерикс, не находя слов. – Рур такая есть ландшафт! Очень есть такая ландшафт! – Покачал головой, в который раз молча удивляясь тому, как русские умудрились выстоять в войне, потеряв такое количество заводов? Поразительно и ничем не объяснимо!
– А что, Фриц, – спросил стоящий рядом замухрышистый мужичонка с плутоватыми маленькими глазками, – пиво-то, небось, у вас получше нашего?
– О пиво! Немецки пиво есть самый полючче пиво аллес вельт![15]
– восторженно произнес Дитерикс. – Немецки пиво…– Немецки пиво, немецки пиво! – раздраженно перебил его другой рабочий с заросшим щетиной лицом. – Пьешь русское, а хвалишь немецкое. Пивали мы и немецкое. Такое же дерьмо! У нас до войны тоже было пиво – пальчики оближешь.