С этой минуты Николай Иванович возненавидел Радека. Он возненавидел его за лохматую шевелюру, за шкиперские бакенбарды на узком, каком-то мелкотравчатом лице, за большие круглые очки, за длинный франтоватый френч с накладными карманами, за стек, с которым тот не расставался даже в своем кабинете, — все в облике этого австрийского еврея раздражало Николая Ивановича, было ему отвратительно. Но более всего тот несомненный факт, что Карл Радек являлся и является ярым приверженцем Троцкого. Более того, он не скрывал этого и даже щеголял этой приверженностью, хотя в своих статьях всячески поносил и проклинал своего кумира.
И вот теперь его, Бухарина, ставят с этим Радеком и другими на одну доску, вменяют ему в вину одни и те же преступления перед партией и советской властью. Большей дикости нельзя себе даже вообразить. Но эта дикость, увы, стала фактом.
Молчание перехлестнуло через край. Радек повернулся и вышел. Николай Иванович безучастно наблюдал, как тот покачнулся в дверях и, ухватившись обеими руками за косяк, несколько мгновений стоял, согнувшись и дергая ухоженной головой. Для Радека, следовательно, он, Николай Бухарин, отныне пустое место. А сам Радек для Николая Ивановича? Тоже не более того. Обычный, хотя и способный, шелкопер. А Рыков? А Томский? Разве не они предали когда-то Бухарина, поддержав предложение Сталина об изгнании Николая Ивановича из Политбюро? Разве не они тщательно выискивали его прегрешения перед советской властью, а по существу — перед Сталиным? Не рой яму другим…
Боже! Что же делать, что делать?
Мучила бессонница, в голову лезли совершенно дикие мысли — вплоть до самоубийства.
Николай Иванович спустил ноги с дивана на пол, нашарил в темноте тапочки, подошел к столу, достал из пачки папиросу, закурил, глотнул полными легкими дым. Во рту стало противно, кашель сотряс все тело, липкая мокрота хлюпнула в горле — Николай Иванович быстро вышел в коридор, открыл туалет, прокашлялся, долго отхаркивался. Затем прошлепал на кухню, достал бутылку коньяку, пошарил глазами по сторонам в поисках стакана, обреченно встряхнул головой и приставил к губам холодное и липкое горлышко бутылки. Терпкая влага пролилась внутрь, обожгла пищевод, желудок, протекла дальше, наполняя тело тупым безразличием и усталостью.
Вошла жена, остановилась в дверях, прислонившись к косяку, молча смотрела большими, налитыми жалостью и тоской глазами.
— Коля, — прошептала она, протягивая к нему руки. — Коленька-ааа! Не надо! Ради бога — не надо!
— Что — не надо? — голос Николая Ивановича хрипл и сварлив. — Я спрашиваю тебя: что-не-на-до? — по слогам выдавил он и вновь приложился к бутылке. — Ты понимаешь, что мозг сохнет, тело сохнет от непонимания, от ужасного ощущения неотвратимости Термидора, что Революция — гибнет, что она, погибая, пожирает своих… своих сынов… да, именно и сугубо тех, кто ее, Революцию, вознес… нет, не вознес, а… а… то есть… Впрочем, какое это имеет значение! Это все равно что… все равно что родить здорового ребенка, а потом побоями, изуверством довести его до животного состояния, сделать калекой и еще не знаю кем… Ведь я! — понимаешь ли ты? — Я! и многие другие отдали этой Революции самих себя без остатка… Да-да! Не смейся!
— Я и не смеюсь, милый…
— Кому-то кажется, что мы, заслуженные революционеры, — хрипло выкрикивал Николай Иванович в пустоту, не слыша и не видя своей жены, а видя лицо Сталина и слыша его медлительную речь, — наслаждаемся плодами своей деятельности, что мы живем как у Христа за пазухой, а на самом деле мы едва существуем… мы, если хочешь знать, самые нищие на всем свете, ибо у нас нет ничего своего. Ни-че-го!
— Ради бога, потише!
— Что — потише? — Николай Иванович вскинул голову и уставился незрячими глазами на жену. — То есть как потише? Разве мы живем при Николае Палкине? Так ведь и при нем можно было говорить почти все… И не только на кухне, но и на площадях! И не шепотом, а во весь голос! А нынче? Ах, неужели ты не понимаешь? Боже, во что они превратили великую идею!
Николай Иванович тяжело опустился на табуретку, обхватил голову руками, стал раскачиваться из стороны в сторону и что-то бормотать бессвязное, так что жена разбирала лишь отдельные слова: «Ленин… Сталин… марксизм-ленинизм… партия… пролетариат… долг…»
— Нет, я тоже виноват в этом! — воскликнул он, вскинув голову и озираясь. — Да, виноват! Хотя моя вина значительно меньше некоторых… Но это не имеет значения… Я шел вместе со всеми, шел, не оглядываясь на жертвы, которые оставались позади нашего шествия… и трупы наших врагов, и трупы наших товарищей… Идея всемирного братства трудящихся — вот что нас вело в прекрасное будущее… Разве я виноват, что мне некогда было остановиться и оглядеться?… И вот теперь, когда, казалось бы, мы, партия Ленина, стоим на пороге грандиозных свершений, когда мировой империализм… а тут… какая-то нелепость, нелепость, нелепость!!!
Голос Николая Ивановича стал затихать, голова клониться и вздрагивать — точь-в-точь как совсем недавно у Радека в его кабинете, и он всхлипнул по-детски и закрыл лицо руками.