— Но это сегодня, в крайнем случае — завтра! — снова в отчаянии воскликнула Куроедова. — А потом? Что будет потом? Ведь этот союз противоестественен! Как только закончится вся эта катавасия, они неизбежно станут врагами. Ведь это же так очевидно. О чем думает Черчилль? Ведь не дурак же он, в конце-то концов!
— А что ему эти люди? — цедил сквозь зубы Дремучев. — Что ему их страдания? Все они мерзавцы. Все они не лучше Гитлера. — И, помолчав: — Нам с тобой пора уносить отсюда ноги.
— Ты думаешь…
— Думаю. Сейчас каждый заботится только о своей шкуре.
— Но у нас с тобой австрийское гражданство…
— Не австрийское, а германское. Австрия, судя по всему, снова становится самостоятельным государством. И мы здесь чужие. Могут, вполне могут выдать нас советам.
— Господи! И ради чего мы вынесли все эти страдания? — заломила руки Куроедова.
— Только без истерик, Анна, — предупредил Дремучев. — Пока нас еще не трогают. Но пройдет немного времени, неизвестно, как посмотрят на нас австрияки… Ночью надо уходить.
— Куда, Леонтий? Везде теперь они! Везде они и они…
— Для начала в Швейцарию. Там будет видно.
Эта странная парочка, на которую в июле сорок первого в смоленских лесах наткнулся журналист Задонов, с тех пор очень изменилась. Лицо Дремучева огрубело еще сильнее, морщины стали глубже, волосы побелели, щеки, обметанные седой щетиной, провалились. Не пощадило время и его спутницу. Лицо ее выражало не только усталость и отчаяние, но и монашеское упрямство, не признающее никаких перемен.
А над площадью, между тем, зазвучали лающие слова, усиленные динамиками репродукторов, и площадь затихла, жадно вслушиваясь в эти слова. Куроедов приоткрыл створку окна. Слова, искаженные многократно повторяющимся эхом, ворвались в комнату, точно их произносило само небо:
— … и на основании договоренности между союзными державами, совместно ведущими войну против агрессоров, все бывшие граждане России, выступавшие на стороне войск коалиции, подлежат репатриации в Россию, независимо от пола и возраста, в течение…
Отчаянный вой, вырвавшийся из тысяч глоток, взметнулся к голубому небу. А шотландские стрелки уже отсекали какую-то часть площади, хватали мужчин, заталкивали в крытые грузовики.
И тогда там и сям на площади зазвучали выстрелы.
Возле одной из телег бородатый уралец вдруг вырвал шашку, схватил пятилетнего мальчишку, поставил возле телеги… взмах — и мальчишка рухнул на булыжники, окрашивая их кровью. Дико завизжала женщина, прикрывая своим телом девочку лет десяти. Уралец рубанул женщину, затем косым ударом срубил и девочку. Ему никто не мешал. Но все, кто был рядом, шарахнулись от него, образовав плотный круг кричащих и воющих людей. А казак, погрозив кому-то окровавленной шашкой, приставил ее к груди и кинулся на мостовую: шашка пронзила его насквозь, но он еще какое-то время извивался и корчился, елозя ногами в стоптанных сапогах, пока не затих окончательно.
Часть людей, в основном женщины с детьми, кинулись к костелу, другие, в том числе и мужчины, стали ломиться в запертые двери домов, били окна. Возле дверей образовалась давка, а люди все лезли и лезли, обезумев от страха и отчаяния.
Внизу затарабанили в дверь, послышался звон разбиваемых окон.
— Закрой хотя бы нашу дверь, — сказала Куроедова, не отрываясь от окна.
Дремучев вышел. Было слышно, как он чем-то гремит в прихожей. Вернувшись, сел за стол, положил на белую скатерть пистолет. Закурил.
Куроедовой из окна было видно, как вдали по полю бегут люди к лесу, а из машин спрыгивают солдаты и выстраиваются в цепь. Женщина стояла, качаясь как маятник из стороны в сторону, шептала одно и то же:
— Боже мой… Боже мой…
Зашелся длинной очередью пулемет на крыше ратуши, пули защелкали по стене дома.
— Анна! Отойди от окна. Не ровен час…
Но Куроедова, коротко охнув, уже заваливалась набок, скребя длинными пальцами по стене, оклеенной голубыми в белый цветочек обоями. Дремучев вскочил, кинулся к ней, подхватил, отнес на кушетку, положил.
Женщина дышала со всхлипом, на губах пузырилась кровь, глаза блуждали по лицу Дремучева.
— Анна! Анна! Ты слышишь меня, Анна? — вскрикивал Дремучев, разрывая на груди женщины рубаху.
Пуля вошла между белыми грудями, маленькими, как у девочки-подростка, не знавшими детских губ, как раз посредине. Из раны торчал осколок белой кости, толчками выплескивалась кровь, пузырилась.
— Анна! Анна! — бормотал Дремучев, глотая слезы. — Что же ты, Анна? Как же так? Что же мне-то теперь делать, Анна?
Он рыдал почти беззвучно, задыхаясь, сотрясаясь всем телом, прижимая окровавленными пальцами платок к ее ране. Но Куроедова не слышала его, она уходила от него, уходила все дальше и дальше. Ей уже, похоже, не было до него дела…
И вдруг она застонала.
Дремучев встрепенулся, заглянул ей в глаза. Она, глядя куда-то сквозь него, попыталась поднять голову, не смогла, уронила, прошептала что-то… Он стал трясти ее, спрашивая:
— Что? Что ты сказала? Повтори!
Но зрачки ее серых с просинью глаз глянули на него неузнавающе и остановились. Изо рта с последним выдохом вспенились кровавые пузыри и опали.