— Был… И даже продолжительно беседовал. Так как ты грех взяла на себя, то я и явился в качестве любителя женского пола. Звоню. Отворяют мне дверь — и что же: вижу знакомое лицо.
— Ты ее знаешь, эту хозяйку?
— Да, я ее когда-то знал.
— И она тебя узнала?
— Узнала. Ты что же морщишься? Ведь лучше ничего нельзя было и придумать. Сразу же уничтожены все подозрения. Не так ли?
— Так, так.
— Она мне очень обрадовалась, польстила даже моему самолюбию. Мы сейчас тары-бары. Она меня кофеем.
— Какой ужас!
— Маша, что ты, что ты! — пригрозился на меня Степа. — Удержи негодование… Распиваем мы кофеи. Я оглядел квартиру и соображаю: где может быть несчастная жертва? Спрашивать, разумеется, не стал. Я рассказал Марье Васильевне, что только что приехал из-за границы, стало быть, нельзя было задавать "вопросные пункты" насчет "пристанодержательства" малолетней девицы. Осматриваю и никого не вижу, кроме самой хозяйки. А надо тебе сказать, что эта Марья Васильевна, хотя и отнесена Лизаветой Петровной к категории весьма злостных и хитрых совратительниц, очень наивная и болтливая особа. Ну, начала она мне, конечно, рассказывать про свое житье бытье и жаловаться на судьбу: "Дела, говорит, идут плохо. Все, говорит, нынче стали скареды или прогорели совсем. А квартиры, говорит, дорожают и дрова также. Так что думаю, говорит, выйти замуж". — "За кого?" — спрашиваю. — "За чиновника, — говорит. — Он с капиталом. Хоть и рябой, да нужды нет. Я, говорит, магазин открою, потому что у меня вкусу, говорят, много. И к швейному делу я имею пристрастие". А я ее спрашиваю: в вашем-де магазине как насчет нравственности будет? Она строго-престрого отвечает: "Ни-ни! Я такие порядки заведу, как в монастыре! Коли по-честному жить, так по-честному. Я от жениха своего не скрываю, говорю ему: вы, мол, знайте, что я жила вольно, только вы не сомневайтесь на предбудущее время". Вот, Машенька, о чем мы беседовали за кофеем. Как видишь, разговор самый для тебя утешительный…
— Она лжет, — перебила я.
— Почему ж это, сейчас и лжет? Я все выслушал добрым порядком, поздравил Марью Васильевну и жду себе: не будет ли еще чего-нибудь в ее рассказах? Начала она опять жаловаться на дороговизну жизни и тут только объявила, что у нее на руках племянница.
— Это опять ложь! — закричала я.
— Погоди, погоди. "Не знаю, говорит, что мне с ней делать. Девчонка совсем зазорная, пятнадцати лет пошла в ход. Я ее отдала в ученье. Выгнали ее оттуда, нимало не медля. Безобразничает и денно и нощно, денег у нее никогда нет, и я ее должна Христа ради кормить. Сколько раз собиралась выгнать, да жалко. Пока она при мне тут, полиция к ней не пристает, я ее за горничную выдаю. Паспорт у нее исправный. Я все думаю, не образумится ли. Вот как я замуж-то выйду и сама-то стану по-честному жить, так тогда, быть может, приберу ее к рукам, засажу работать у себя в магазине. И так мне эту девчонку жалко… как вот прогуляет она где-нибудь всю ночь, вот хоть бы сегодня, я реву, ей-Богу".
— Видишь, какая она хитрая, — сказала я Степе, — сейчас же сочиняет историю… Но неужели ты не почувствовал, что это грубая ложь?
— Я сначала было подумал: что-то оно очень добродетельно выходит и похоже на затверженный урок. Но я тотчас же сообразил, что Марья Васильевна никак не могла подозревать, что я явился соглядатаем. Стало быть, с какой стати ей начать рассказывать о девочке, которую я никогда и видом не видал. Баба она скорей простоватая, чем хитрая; а если б она действительно была так хитра, то без надобности хитрить все-таки не стала бы.
— Ты и поверил?
— Я принял к сведению, Маша. В рассказе Марьи Васильевны было все, что нужно: описан характер девочки, ее теперешняя жизнь, и выражено желание исправить ее посредством труда, т. е. сделать все по вашему желанию.
— Боже мой, Степа! — волновалась я. — Ты наивен до…
— До глупости, — подсказал он. — Дай кончить, Маша. Только что мы кончили пить кофеи, является la demoiselle en question:[230]
бледная, востроносая, вертлявая девчонка, с хриплым голосом и воспаленными глазами. С теткой своей она порядком не поздоровалась, на меня взглянула весьма нахально, попросила сейчас же папироску, развалилась на диване и закричала мне: "Штатский, пошлите за зельцерской водой. У меня голова трещит". Ты хоть обзывай меня, Маша, простофилей или нет, но мне одного взгляда на лицо тетки довольно было, чтобы убедиться в искренности ее рассказа. Эта девчонка просто enfant terrible,[231] к которому она чувствует слабость и положительно страдает за нее. Да. Призови хоть Лизавету Петровну и целый ареопаг, и я им это докажу, если только излишнее рвение не заволокло им глаза.— Положим, что и так, — возразила я Степе, — но все-таки нужно вырвать эту девчонку у твоей Марьи Васильевны; торгует она ею или попускает по баловству, девочка все-таки в омуте.