Поэт в силу своего призвания не может не устремляться за всегда ускользающим образом идеальной возлюбленной, чьи лики так летучи и так всеприсутственны, что и в шуме дождя, и в рокоте ручья, и в тишине пустынной рощи он порой чувствует дыхание ее эроса. И это не метафоры только. Собственно, едва ли сами писатели и поэты будут отрицать, что определенным образом изменяют своим женам процессом своего творчества. И не только в том смысле, что последнее есть определенного рода сублимация, расходование сексуальной энергии, та развернутость любовного акта, на которую в жизни у человека не хватает сил. Но и в более прямом: писатель воссоздает в воображении и на бумаге те варианты лирических историй, которые бы хотел пережить.
("Темные аллеи" Бунина, например.) И жены, я думаю, отдают себе отчет в этой специфической неверности, которая, впрочем, может распространяться и на пространство "творчества жизни".
Тарковский-художник в этом смысле был редкостно целомудрен. Только однажды он выплеснул всю невосполнимую тоску по мерцающему лику нереально-реальной утонченной девы - в сценарии "Гофманианы", где укрылся за образом полусумасшедшего мистика Гофмана, с такой же остротой внутреннего зрения найдя в нем общие с собой черты, с какой позднее сделал подобное в "Ностальгии" (Горчаков - Доменико). А "уколол" он Ларису Павловну один-единственный раз - в "Жертвоприношении", подчеркнуто-узнаваемо списав с внешности жены образ красавицы Аделаиды. Но, думается, двигало Тарковским не желание "уколоть", а все то же характерное для него стремление найти толчковую - точную и мощно-болевую для себя - исповедально-биографическую деталь, которая бы стала камертоном для всего фильма, для внутреннего ощущения подлинности "пе-реступания за грань", ибо весь фильм - прыжок за грань.
Тем более что в этот период Тарковский явно вступал в новую свою жизненную стадию, где старые мерки правды и правдивости уже не много стоили. В его блокнотах, черновиках и дневниковых записях отчетливо проступали черты совершенно нового кинематографа, к которому "Жертвоприношение" было переходом, мостиком. Это кинематограф открыто и всецело религиозный, где одна из главных для автора тем была - святость и грех.
И тот факт, что за три месяца до смерти у Тарковского родился сын от некой никому не ведомой норвежки, свидетельствует о диапазоне практического исследования этой дилеммы. Невольно вспоминаются слова Ницше: "Дерево, вырастая до небес, корнями достает до преисподней. Но вверху и внизу это все то же самое дерево..."
Все, что мы знаем, говорит за то, что отношения между Тарковским и его женой как бы вновь и вновь воссоздавали себя уже хотя бы в силу того, что два полюса здесь (ян и инь) были ярко выражены и обнажены. Это заметила даже Суркова: "Отношения Ларисы к Андрею переживали все то же длительное и мучительное становление, продлившееся практически всю жизнь..." Гениальное наблюдение! Именно: становление, длившееся всю жизнь. Но если бы они "идеально подходили друг другу", длилось бы это становление? Никогда.
Сам Тарковский прекрасно понимал, что супружество подобно жизни, которая для искателя - тяжелая и опасная работа по "растягиванию души" и накоплению духа, чреватая и экстазом, и катастрофой. В своем парижском дневнике в феврале своего последнего, 1986 года он писал: "...Болят ноги. Читаю гениальную вещь - "Анну Каренину". Не могу представить, как можно было бы сделать фильм о счастливой любви. <...> Любовь как таковая вообще не имеет ничего общего со счастьем, и так это и должно быть; ибо иначе она тотчас превратилась бы во что-то упрочившееся и буржуазное. Любовь - это прежде всего недостающее нам равновесие, и счастливая любовь не может принести чего-либо такого, да ее и вообще не существует. Но если она даже однажды и случается, то тогда это два достойных сожаления человека, словно две половинки, которые каким-то образом друг друга связывают, словно ввинчиваются в резьбу. И затем это действует уже как совершенно мертвое образование. Там уже ничего не возможно, там уже нет дуновения ветра, ни теплого, ни горячего, там все уже застыло и затвердело. Рассматривая такие отношения, скорее всего, откроешь в них чудовищный скрытый механизм подавления. Нет, все это нечто другое, нежели счастливая любовь. Эти люди даже в биологическом смысле старятся очень быстро. Да ее попросту и невозможно увидеть, вероятно потому, что все это противоречит здравому человеческому рассудку. <...> Осуществленная любовь уже не есть любовь, но что-то совсем иное - реакция на это чувство, вернее - следствие этой катастрофы..."
Осуществленная любовь - катастрофа... Суждение не мальчика, но мужа.
Разумеется, перед нами не абстрактное рассуждение, а исповедальное суждение: реальная любовь, переживаемая Тарковским, связана для него не со "счастьем", а с попытками (вечно безуспешными) внутреннего равновесия, причем любимую он не в состоянии использовать для воссоздания того своего равновесия. Вот такой крайне непростой парадокс.
Тарковский в этих заметках весьма здраво реалистичен*.