Поскольку фрау Цайдлер тоже себя не уронила, не промолвила ни словечка и по-прежнему ковыряла свое шитье, проблема для бессильно скачущего на коврах Ежа состояла в том, чтобы убедительно разыграть и доиграть свой гнев. Одним шагом он достиг горки, открыл ее, так что все задребезжало, осторожно растопыренными пальцами достал оттуда восемь рюмок, вытащил загруженные руки из витрины, не причинив рюмкам вреда, прокрался шажок за шажком – ни дать ни взять гостеприимный хозяин, который решил позабавить себя и своих гостей упражнением на ловкость, – к выложенной зеленым кафелем печке-голландке и, забыв про осторожность, швырнул весь свой хрупкий груз в холодную чугунную дверцу.
Всего удивительней, что во время этой сцены, которая требовала известной меткости, Еж не спускал скрытых под очками глаз со своей жены, которая тем временем встала и пыталась возле правого окна вдеть нитку в игольное ушко. Секунду после того, как Еж бил рюмки, ее непростая, свидетельствующая о твердой руке попытка увенчалась успехом. Фрау Цайдлер вернулась в свое еще теплое кресло, села так, что юбка у нее опять задралась и опять на три пальца выглянуло розовое белье. Путь жены к окну, вдевание нитки и обратный путь Еж наблюдал с профилактической язвительностью, но и с явным почтением. Едва она села, он сунул руку за печь, достал оттуда совок и метелочку, сгреб осколки, высыпал сметенное на газету, уже более чем наполовину заваленную осколками рюмок, так что для следующего разбивания в связи с очередным взрывом ярости просто не оставалось места.
Если читатель подумает, что в бьющем рюмки Еже Оскар узнал самого себя из тех времен, когда он резал голосом стекло, я не возьмусь утверждать, будто читатель так уж и не прав, вот ведь и я любил некогда выражать свой гнев в осколках – но никто и никогда не видел, чтобы после этого я хватался за совок и метелку.
Устранив следы своего гнева, Цайдлер вернулся в свое кресло. И Оскар снова протянул ему бланк, который Еж не мог не уронить, когда запустил обе руки в горку. Цайдлер наконец расписался и сообщил мне, что в квартире у него надлежит соблюдать порядок, иначе к чему мы все придем, он недаром пятнадцать лет представитель, он представляет фирму машинок для стрижки волос, а знаю ли я вообще, что это такое.
Оскар знал, что такое машинка для стрижки волос, он даже сделал несколько разъяснительных взмахов в воздухе, на основании которых Цайдлер мог догадаться, что по части машинок я в курсе. Его недурно подстриженная щетина свидетельствовала о том, что представитель он вполне достойный. Объяснив мне, по какому принципу распределяется его рабочее время – неделя поездок, два дня дома, – он утратил какой бы то ни было интерес к Оскару и только качался еж-ежом в светло-коричневой скрипящей коже, сверкая стеклами очков, произнес то ли со значением, то ли без всякого значения «да-да-да» – и мне пришлось уйти.
Сперва Оскар попрощался с фрау Цайдлер. У нее оказалась холодная, лишенная костей, но сухая рука. Еж помахал со своего кресла, помахал по направлению к двери, где стоял багаж Оскара, и не успел я нагрузиться, как услышал его вопрос:
– Это что у вас такое болтается на чемодане?
– Это мой жестяной барабан.
– Вы никак собираетесь здесь барабанить?
– Не обязательно. Но раньше я часто барабанил.
– По мне, можете и здесь. Меня-то все равно не бывает дома.
– Едва ли я когда-нибудь снова возьмусь за палочки.
– А с чего это вы такой маленький, а?
– Неудачное падение приостановило мой рост.
– Чтоб вы тут у меня не устраивали всяких фокусов. С приступами и тому подобное.
– За последние годы состояние моего здоровья заметно улучшилось. Вы только взгляните, какая подвижность.
Тут Оскар изобразил перед господином и госпожой Цайдлер несколько прыжков и упражнений почти акробатической сложности, которые освоил за время, проведенное в Фронтовом театре, превратив ее в хихикающую фрау Цайдлер, а его – в ежа, который не перестал хлопать себя по ляжкам, когда я уже давно вышел в коридор и заносил свой багаж к себе, мимо сестринской двери матового стекла, мимо двери туалета, мимо кухонной двери.
Это было в начале мая. И с того дня меня искушала, заполнила, покорила тайна медицинской сестры: сестры сделали меня больным, неизлечимо больным, ибо даже сегодня, когда все это осталось для меня далеко позади, я осмеливаюсь противоречить моему санитару Бруно, если тот напрямик утверждает, будто лишь мужчины способны ходить за больными, а желание пациентов, чтобы за ними непременно ходили женщины, – это просто еще один симптом болезни и ничего больше: в то время как мужчина старательно ходит за пациентом и порой даже исцеляет его, медсестра избирает женский путь – она соблазняет пациента к выздоровлению или к смерти, делая ее слегка эротизированной и привлекательной.