Очнулся он от тихого повизгивания. Что-то теплое и влажное прикоснулось к его лицу. Михлюшка с трудом поднял будто свинцом налитые веки. Одноглазый рыжий пес-бродяга сосредоточенно вылизывал ему щеки. Михлюшка застонал, повернулся на бок, сел. Пес довольно тявкнул.
— Болит… — Михлюшка принялся растирать закоченевшие руки. — Вот, бывает… упал. А тебе спасибо, — попытался погладить пса, но руки были еще непослушными. — Выгнали меня. Куды пойду теперь? А? Денег нет. Вот осталось всего-то… — Он нащупал в ватнике мятые трешки и рубли. — Тридцать четыре с копейками. Холодно. Сейчас встану. Ты погодь, я тебя накормлю. Вот только время-то позднее. Куды теперь… Мороз, поди, за двадцать… Может, к Дарье? А что — примет. Больше некуда… Мне бы ночь перебиться. И сердце… С чего бы?
Михлюшка долго искал люк колодца теплотрассы, где ютились Дарья с Башкой. Поверх чугунной крышки намело сугроб, и он минут десять рылся в снегу, пока добрался до нее.
— Эй! — постучал кулаком.
В ответ тишина. Тогда Михлюшка стал на люк обеими ногами и затопал.
— Кто там? Какого черта? — наконец послышался голос Башки, сиплый спросонья и недовольный.
— Это я, Мишка! Пусти, Борис Олимпиевич, замерзаю.
— Иди… к бениной маме! — выругался Башка; в глубине колодца что-то звякнуло. — Ах ты, господи! — вскричал он, словно его укусила оса. — Разбилась… Почти полная была… Вот беда, так беда…
— Открой, Борис Олимпиевич. Помру я, холодно.
— Уйди, зараза! Это из-за тебя все! Уйди по-хорошему, харю раскровяню!
— Дарья, а Дарья, ты меня слышишь? — Михлюшка понял, что Башка был сильно пьян, ноги его не держали, и поднять тяжелую крышку он был просто не в состоянии.
Дарья не отзывалась. То ли ее не было, то ли спала мертвецким пьяным сном. Михлюшка звал ее, пока не охрип. Но из колодца слышалась только ругань Башки. Тогда он в отчаянии попытался сковырнуть крышку совершенно закоченевшими руками, но мороз и теплый воздух изнутри припаяли тяжелый чугунный диск к металлической горловине люка намертво.
— Без лома… не получится. Никак… — Припал к крышке грудью, заплакал: — Башка, разбуди Дарью. Пустите, Христа ради. Замерзну. Да пустите же, вы! — ударил кулаком о толстый рифленый металл.
— Пошел к свиньям собачьим! Гостиницу нашел. Без тебя тошно… — И Башка снова запричитал над разбитой бутылкой.
— Ну что ты скажешь… — Михлюшка тяжело поднялся, стряхнул снег с ватника. — Совсем худо… Руки закоченели. Снегом надо… — принялся тереть негнущиеся пальцы. — В какой-нибудь подъезд пойду. Отогреюсь чуток. А там… это… видно будет…
Ржавая, невесть когда крашенная батарея отопления в подъезде трехэтажного дома сочилась горячими каплями. Сырой пар клубился над лестничным маршем, застывая на бетоне снежными сталактитами самых причудливых форм. Михлюшка, отогревая руки, присел на корточки. В голове шумело, сердце билось вяло, неровно, отдавая в руку тупой пульсирующей болью.
“Куды пойти? — тоскливо размышлял Михлюшка, чувствуя, что его начинает клонить в сон. — На чердак бани можно, там опилки насыпаны и трубы теплые. Ды-к, залезу-то как? Лестницу кто-то умыкнул… Худо… А может, к ним?” — оживился, вспомнив старика и толстяка.
Приятели в конце августа присмотрели на городской окраине брошенную развалюху, где и расположились на зиму.
“Уж они-то не откажут… — думал с надеждой Михлюшка, покидая отогревший его подъезд. — Ребята хорошие…”
Непогода разыгралась не на шутку. Небо будто прохудилось, и сквозь невидимые во тьме дыры обрушивались на землю тяжелые снежные заряды. Михлюшка, которому ветер дул в спину, семенил бодро, спешил: только теперь он почувствовал, как здорово проголодался.
На взгорке ему вдруг почудилось, что земля вздыбилась, ушла из-под ног. Он упал, затем сгоряча встал на четвереньки и пополз вперед, оставляя глубокую борозду в снегу. И только когда в груди полыхнуло пламя и сердце рванулось наружу так, что, казалось, затрещали ребра, Михлюшка понял — на ноги ему не подняться. Он покорился нестерпимой боли и лег на правый бок, подтянув колени к животу. Совсем рядом светилось крохотное оконце невзрачной хибарки, которая приютила старика с толстяком. Меркнущими глазами Михлюшка вглядывался в желтое пятнышко окна — и улыбался. Оттуда, из трепещущей жаркой глубины, робко ступил в метельную темень босоногий мальчик с круглой, как одуванчик, русой головкой. Он недоверчиво, исподлобья смотрел на Михлюшку.
— Сынок! Вот я и дома. Приехал… Погодь, сейчас вста…
— Н-намело… т-туды ее!.. — Толстяк пытался застегнуть ватник, который был явно маловат для его брюха.
Он стоял возле своего жилища и недовольно щурился от яркого солнца. Рядом кряхтел старик, расчищая дорожку к поленнице.
— Т-ты глянь! — потянул его за рукав толстяк. — Нет, ты посмотри! Опять заявился. Вот я т-тебя!
Старик разогнулся с хрустом и приставил ладонь к глазам. Неподалеку от них, возле забора, рылся в сугробе одноглазый пес. В ответ па окрик толстяка он только злобно заурчал.
— П-поганец… — Толстяк забрал из рук старика лопату и решительно двинулся к одноглазому бродяге. — Ей-ей, пришибу…