Полвека прошло с той поры, но и теперь с удовольствием думаю, как с утра до вечера мотался по всему огромному городу — с бесплатным трамвайным билетом в кармане. За те полгода не только изучил Москву, но и посредством ее узнал загадочный для меня мир ученых. Где бы я мог встретиться тогда с известными профессорами, академиками? А должность позволяла мне свободно постучаться в дверь любой знаменитости. Чаще всего привозил авторам гранки, верстку будущих книг. И конечно же они принимали такого гонца радушно, потчевали кофе или чаем, как бы я ни отказывался. Больше всего я восхищался богатыми домашними библиотеками, смотрел на них как завороженный. Однако от моего взгляда не ускользало и волнение, которое испытывал почти каждый из ученых, взяв в руки свежий набор — итог собственного многолетнего труда. Казалось бы, чего им волноваться, когда у многих из них дюжина изданных книг, но вот же волнуются, будто новички, — легкий румянец поигрывает на щеках. Втайне я гордился, что доставляю всем этим пожившим на свете людям такую радость, еще не задумываясь о том, чего стоит им эта радость творчества и открытий, которым отдана жизнь… Ну а если доводилось вручать автору сигнальный экземпляр его новой книги, то и вовсе я оказывался в роли почетного гостя у знаменитого профессора. Нет, что ни говорите, хорошая это была должность — курьер Гостехиздата!
Случалось мне бывать и в приемных Орджоникидзе, Микояна, Крупской и Бубнова. Тут я старался как-нибудь подольше задержаться, чтобы увидеть самих наркомов. Григория Константиновича Орджоникидзе я наблюдал однажды в течение нескольких минут. Он устало вышел из кабинета, остановился у заваленной почтой секретарской конторки и, обратив внимание на книгу о ферросплавах, только что доставленную мной, тут же взял ее, начал листать. И вид у него был очень усталый: лицо бледное, глаза заметно воспалены, и что-то грустное, раздумчивое таилось в его глазах, когда он, положив книгу, с минуту смотрел на большую географическую карту, мерно покачиваясь на каблуках мягких хромовых сапог — взад и вперед, взад и вперед… А Микояна я внезапно увидел у лифта в Наркомснабе. Он был рассержен тем, что лифт не работал, и кому-то строго выговаривал. Я поспешно отступил в сторонку. Он зорко глянул на паренька с кожаной сумкой через плечо и вдруг улыбнулся, — уж не знаю, чем я мог развеселить его. Как раз в это время ожил лифт. Анастас Иванович кивнул головой, что надо заходить, и легонько подтолкнул меня внутрь лифта. Как я потом жалел, что не поднял на него глаз, и видел перед собой лишь добротную, защитного цвета драповую шинель — верх мечтаний всех моих сверстников… Повезло мне однажды и в Наркомпросе: уже сдав пакет миловидной женщине-секретарю, я будто первый раз обратил внимание на гипсовую маску Александра Блока на простенке, и тут в приемную вошли Андрей Сергеевич Бубнов, недавно сменивший Луначарского, и так знакомая по фотографиям Надежда Константиновна Крупская. Нарком был еще в военной форме, только уже без ромбов на петлицах, а заместитель наркома — в синем жакете и белой блузке. Они оживленно говорили на ходу: Бубнов — горячо, энергично, даже и жестикулируя, а Крупская — не спеша, тихо, спокойно. Я проводил ее восхищенным взглядом до кабинета, совершенно не предполагая, что скоро попаду к ней на прием в числе культармейцев, уезжающих в новые зерносовхозы.
Дома меня ждало тревожное письмо из Оренбурга. Мать была сильно расстроена тем, что пишу я очень редко. Но особо ее огорчило мое легкомыслие — как я посмел махнуть рукой на учение и заделался каким-то рассыльным? «Разве для того я снаряжала тебя в Москву?» — строго спрашивала она в конце письма… Это еще хорошо, что я ничего не сообщил матери о моем увлечении литературной жизнью столицы. А какие страсти вскипали тогда — на грани тридцатых годов! Дискуссионные пленумы РАППа, громкие вечера поэзии в Политехническом музее, бурные газетно-журнальные перепалки футуристов, конструктивистов, имажинистов… Как молоды были Фадеев и Леонов, Горбатов и Сельвинский, Кольцов и Федин, Шолохов и Маяковский… Литературой был насыщен сам московский воздух. И мы, комсомольцы той начальной пятилетки, буквально всюду окружали известных писателей, поэтов, критиков. Они терпеливо, с улыбкой выслушивали всех нас. Это уже позднее таких, как мы, стали называть снисходительно —