Читаем Жгучие зарницы полностью

В тот августовский вечер, когда дела мои были вовсе плохи, мама просидела со мной дотемна. Не пустить ее в больницу было просто невозможно. Она обещала не плакать, не говорить, только насмотреться на сына, и ее пустили в мою маленькую палату, где вместо репродуктора стоял в углу электрокардиограф, который я называл проигрывателем. Мама неслышно подошла ко мне, торопливо поцеловала в висок и беззвучно заплакала. Но, глянув на приоткрытую дверь, тут же украдкой вытерла слезы и неловко присела на краешек стула у кровати. Мы долго смотрели в глаза друг другу. Какая горечь была в ее глазах в тот самый черный в моей жизни вечер… А для множества людей мир блистал всеми августовскими красками… Нас было двое, связанных одной судьбой — мать и я. Ну, конечно, где-то в этот час умирали другие люди, может быть, вовсе молодые, и матери их вот так же, молча рыдая, навеки расставались с ними. Но тут, в крошечной палате маленькой оренбургской больницы, нас было только двое. В инфарктном холодном полубреду, в отличие от горячечного бреда, не мелькали перед глазами бессвязные отрывки минувшего, а медленно наплывали, одна на другую, точно в кинематографе, поразительно ясные, четкие картины тех — ранних — прощаний с матерью. Вот Дубовка. Моя ласковая, ласковая бабушка в слезах, тут же священник, пришедший соборовать маму, которая почему-то на печке, несмотря на теплый день с зайчиками на вымытых оконных стеклах. Мама смотрит, смотрит на меня такими грустными глазами, что становится не по себе, и я невольно отворачиваюсь. Тогда она с явным усилием поднимает руку, слабо оглаживает мои вихры, успевшие выгореть до льняной белизны под весенним солнцем. Из горницы доносится чадный запах ладана, невнятное бормотание священника, нечаянный всхлип бабушки, и мы с мамой никак не можем наглядеться друг на друга… И вслед за тем, безо всякого перерыва, но и без видимой связи, одним сплошным накатом идут другие кадры — много лет спустя. И тоже весна, но уже не двадцать первого, а тридцать восьмого года. Ржавые рельсы глухого запасного пути, такого заброшенного, что кое-где между шпалами пробивается сизый полынок. Наш горемычный эшелон ждет своего часа. Взгляд матери напряжен до предела — она старается не упустить меня из виду. Она даже сошла в кювет, чтобы хоть на метр быть поближе к моему вагону, и оттого кажется вовсе подростком. Нет, она не плачет, она улыбается все той же трудной, вымученной улыбкой, которую я помню с детских лет. Вот поезд начинает приходить в движение: тронется — и встанет, тронется — и встанет. Похоже, никак не может раскачаться, чтобы набрать ход без остановок. Мама шла, потом бежала за вагоном, отставая все дальше и дальше, и, наконец, выбившись из сил, она привалилась плечом к сызранскому семафору. Там я и потерял ее за крутым извивом последней стрелки, выводящей на магистральный восточный путь… Вдруг на смену волжскому берегу занял высвеченный экран моей больной памяти щербатый перрон Актюбинского вокзала, переполненный одними женщинами. Странно, но и это случилось ранней весной — весной сорок третьего года. Кто из нас не досадовал в самом начале войны, что мы, наверное, опоздаем-таки на фронт, однако теперь настал и наш черед. И снова меня провожает мать. Горе бывает разное: твое, личное, и общее; унизительное и гордое; безутешное и с открытой, как вызов судьбе, верой в будущее. Тогда, в сорок третьем, горе моей матери было гордым, осененным общей надеждой, — потому что оно являлось частью, пусть крайне малой, но частью великого горя всех матерей России. Мама не металась из стороны в сторону, как иные ее соседки, не причитала, а, горестно сжав губы, едва приметно глотала слезы мелкими глотками. Проводы сына на фронт, как бы ни были тягостными, оказывались для нее одновременно и торжественными — в сравнении с теми, довоенными, проводами в Сызрани…

Так, сменяя друг друга, плыли перед глазами, точно кадры замедленной съемки, все три памятных прощания с матерью.

НЕИЗВЕСТНЫЙ РОМАНС

«Ах, добрая осень, такую бы добрую старость».

С каким это чувством сказал Твардовский! Вот бы, в самом деле, не глядя на поздний возраст, легко пройтись по всей уральской земле, молодо любуясь ее красотами, с удивлением приглядываясь к ее весенней поросли. Есть же и в людской погожей осени свое очарование.

Когда-нибудь у большинства землян, если не у всех, будет именно солнечная старость, и уж тем паче бабье лето намного отодвинет свои границы для женщин грядущих золотых веков. Когда-нибудь… Но в наше время вступают или уже вступили в глубокую старость как раз те прокаленные звенья вечной человеческой цепи, те славные поколения, которые совершали революцию, годами защищали ее на фронтах гражданской войны, поднимали строительные леса первых пятилеток, стояли насмерть в единоборстве с фашизмом, ценою жизни спасая весь мир земной, а потом еще находили в себе силы заново восстанавливать повергнутые во прах заводы и воскрешать из мертвых черные плацдармы, чтобы зеленели буйными всходами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже