— Послушай, Гиршель, пусть она придет опять, я тебя не обижу… только ты, пожалуйста, своей глупой рожи не показывай у меня в палатке и оставь нас в покое; слышишь?
У Гиршеля засверкали глазки.
— А что? нравится вам?
— Ну, да.
— Красавица! такой нет красавицы нигде. А денег мне теперь пожалуете?
— Возьми, только слушай: уговор лучше денег. Приведи ее, да убирайся к черту. Я ее сам провожу домой.
— А нельзя, нельзя, никак нельзя-с, — торопливо возразил жид. — Ай, ай, никак нельзя-с. Я, пожалуй, буду ходить около палатки, ваше благородие; я, я, ваше благородие, отойду, пожалуй, немножко… я, ваше благородие, готов вам служить, я, пожалуй, отойду… что ж? я отойду.
— Ну, смотри же… Да приведи ее, слышишь?
— А ведь красавица? господин офицер, а? ваше благородие? красавица? а?
Гиршель нагибался и заглядывал мне. в глаза.
— Хороша.
— Ну, так дайте же мне еще червончик…
Я бросил ему червонец; мы разошлись.
День минул наконец. Настала ночь. Я долго сидел один в своей палатке. На дворе было неясно. В городе пробило два часа. Я начинал уже ругать жида… вдруг вошла Сара, одна. Я вскочил, обнял ее… прикоснулся губами до ее лица… Оно было холодно как лед. Я едва мог различить ее черты… Я усадил ее, стал перед ней на колени, брал ее руки, касался ее стана… Она молчала, не шевелилась и вдруг громко, судорожно зарыдала. Я напрасно старался успокоить, уговорить ее… Она плакала навзрыд… Я ласкал ее, утирая ее слезы; она по-прежнему не противилась, не отвечала на мои расспросы и плакала, плакала в три ручья. Сердце во мне перевернулось; я встал и вышел из палатки.
Гиршель точно из земли передо мною вынырнул.
— Гиршель, — сказал я ему, — вот тебе обещанные деньги. Уведи Сару.
Жид тотчас бросился к ней. Она перестала плакать и ухватилась за него.
— Прощай, Сара, — сказал я ей. — Бог с тобой, прощай. Когда-нибудь увидимся, в другое время.
Гиршель молчал и кланялся. Сара нагнулась, взяла мою руку, прижала ее к губам; я отвернулся…
Дней пять или шесть, господа, я все думал о моей жидовке. Гиршель не являлся, и никто не видал его в лагере. По ночам спал я довольно плохо: мне все мерещились черные влажные глаза, длинные ресницы; мои губы не могли забыть прикосновенья щеки, гладкой и свежей, как кожица сливы. Послали меня со взводом на фуражировку в отдаленную деревеньку. Пока мои солдаты шарили по домам, я остался на улице и не слезал с коня. Вдруг кто-то схватил меня за ногу…
— Боже мой, Сара!
Она была бледна и взволнована.
— Господин офицер, господин… помогите, спасите: солдаты нас обижают… Господин офицер… Она узнала меня и вспыхнула.
— А разве ты здесь живешь?
— Здесь.
— Где?
Сара указала мне на маленький старенький домик. Я дал лошади шпоры и поскакал. На дворе домика безобразная, растрепанная жидовка старалась вырвать из рук моего длинного вахмистра Силявки три курицы и утку. Он поднимал свою добычу выше головы и смеялся; курицы кудахтали, утка крякала… Другие два кирасира вьючили лошадей своих сеном, соломой, мучными кулями. В самом доме слышались малороссийские восклицания и ругательства… Я крикнул на своих и приказал им оставить жидов в покое, ничего не брать у них. Солдаты повиновались; вахмистр сел на свою гнедую кобылу Прозерпину, или, как он называл ее, «Прожерпылу», и выехал за мной на улицу.
— Ну что, — сказал я Саре, — довольна ты мной?. Она с улыбкой посмотрела на меня.
— Где ты пропадала все это время? ' Она опустила глаза.
— Я к вам завтра приду.:
— Вечером?
— Нет, господин, утром.
— Смотри же, не обмани меня.
— Нет… нет, не обману.
Я жадно глядел на нее. Днем она показалась мне еще прекраснее. Я помню, меня в особенности поразили янтарный, матовый цвет ее лица и синеватый отлив ее черных волос… Я нагнулся с лошади и крепко стиснул ее маленькую руку.
— Прощай, Сара… смотри, приходи же.
— Приду.
Она пошла домой; я приказал вахмистру догнать меня с командой — и поскакал.