Приходит море. Оно приходит Невою к круглым ступеням каменных лестниц, и плещется, и ропщет, как проситель. Личная жизнь, любовь приходит к поэзии со своими метрами жилой площади.
Евгений подает жалобу на Медного всадника и угрожает ему.
Личная жизнь приходит с ветром и затопляет великий город великой литературы.
Примирения, счастья, нового счастья, культуры, основанной на счастье человека, на осуществлении его права, хотел Маяковский.
Он не оставлял своей души, как оставляют пальто в передней, он подымал простейшую тему, сливая ее с темой революции.
Итак, была Роста.
А Маяковский, который уже относился ко всему миру хорошо, имел с кем поговорить.
Солнце заходило в Пушкине за горы.
Оно заходило за крыши бедных деревень.
Туда, где сейчас водохранилище.
Заходило, заходило, а потом поэт скаламбурил: зайди, мол, ко мне.
И вот они поговорили, как приятели:
Но солнце выиграло благодаря своему долголетию, и оно вообще притерпелось.
Маяковский был терпелив, весел.
Надо быть чистым, подтянутым, бритым.
Маяковский очень хорошо знал, что такое хорошо, что такое плохо.
Быть бритым — это хорошо.
А бритвы нет. Бритва есть на Лубянском проезде, в квартире напротив.
Бритва «жиллет».
Владимир Владимирович брал бритву у соседей.
Идет, позвонит, побреется и вернет.
Но бритвы снашиваются.
У соседей было двое молодых людей. Им для Маяковского бритвы было не жалко.
Была там еще мама — дама. Волосы зачесаны назад, но с валиком. Говорит: «Он бритву возвращает, не вытерев хорошенько».
Приходит Владимир Владимирович за бритвой.
Ему владелица отвечает:
— Занята бритва, Владимир Владимирович, и очень, очень долго еще будет занята.
— Понимаю, — ответил Маяковский, — слона бреете.
И ушел.
В 1921 году устроил Маяковский «дювлам». Слово «дювлам» принадлежит к числу вымерших.
Обозначает оно — двенадцатилетний юбилей. Маяковский любил такие цифры.
Например: тринадцать лет работы.
На «дювламе» приветствовали его многие.
Маяковский с уважением ответил на приветствия Андрея Белого и Московского лингвистического кружка — это московские опоязы.
Вышел еще маленький человек приветствовать Маяковского от ничевоков.
Ничевоки происходили от всеков.
Всеки состояли при футуристах.
Все, мол, синтез, мол.
Ничевок приветствовал старика Маяковского.
Старик Маяковский пожал ему руку и держал крепко. Ничевок не мог вытащить руку, и ему было плохо.
«Дювлам» был двенадцатью годами работы, если считать с 1909 года, то есть с тюрьмы Маяковского. Там была написана первая тетрадь стихов. Неизданная. Отобрали.
А Маяковский после Росты писал плакаты.
Нужные плакаты.
И в этих плакатах он снова учился, пробовал. Они ему заменяли, как тогда говорил Тынянов, стихи в альбомы.
Но много, но трудно.
Забота не оставляла поэта. Есть у него описание путешествия из Севастополя в Ялту.
Путешествие недлинное, как жизнь.
Как неожиданная любовь, раскрывается море через Байдарские ворота. Жизнь переменилась, без этих облаков, без залива, без этого моря, каждый кусок которого любишь, жить совершенно нельзя.
И вертится дорога, и само море как будто перекидывается то слева, то справа.
Нордерней
Я оказался в Берлине. Это был 1922 год.
Берлин большой, в нем много парков. Широкие улицы в центре города. На них много рядов деревьев.
Асфальт, который был тогда для меня нов.
Метро, внутри не облицованное, с серой мездрой бетона.
Большая бутылка из неоновых трубок наливает в небе в неоновый бокал вино.
Я был одинок за границей, ездил к Горькому.
Бывал у него во Фрейбурге. Пересекал Германию в тот момент, когда французские войска вторгались в нее карательными своими отрядами. Я путался в поездах.
У Алексея Максимовича квартира в пустой гостинице, кругом молодой сосновый лес.
Пусто, снега. Я писал «Цоо».
В Берлин приезжал Маяковский с Бриками. Потом они уехали, и Маяковский остался один.
Очень скромная комната, и в ней довольно много вина, из каждой бутылки выпито очень мало. К вину у него было только любопытство.
А рядом Дом искусств. В нем бессмертный Минский, который был дедом уже декадентам. Тут Пастернак приехал и Есенин.
Есенина я видел первый раз у Зинаиды Гиппиус. Зинаида — подчеркнутая дама, с лорнетом, взятым в руку нарочно.
Она посмотрела на ноги Есенину и сказала:
— Что это за гетры на вас надеты?
— Это валенки.
Зинаида Гиппиус знала, что это валенки, но вопрос ее обозначал осуждение человеку, появившемуся демонстративно в валенках в доме Мурузи.